Жанр: Современная Проза » Вильгельм Генацино » Зонтик на этот день (страница 5)


3

Дома я первым делом отправляюсь в спальню и сажусь на краешек кровати поближе к окну. Отсюда мне очень хорошо виден старушкин балкон. Я пришел почти вовремя. Три мокрые рубахи уже висят. Вот между двумя рубашками просовываются две белые руки и разворачивают еще один мокрый матерчатый ком. Это четвертая темно-синяя рубаха, которую старушка закрепляет на веревке пластмассовыми прищепками. Я думаю, в этом мероприятии меня привлекает его двойственность: иногда оно кажется каким-то тупым, иногда же, наоборот, весьма одухотворенным, потому что женщина на балконе проявляет по отношению к рубашкам такую же самозабвенную преданность, как та девица из цирка, которая прижималась к своему коню. Тут я совершаю роковую ошибку. Я снимаю брюки, ботинки, носки. Когда бы я ни смотрел на свои голые ноги, они всегда выглядят лет на пятнадцать старше меня самого. Я разглядываю свои разбухшие вены, выпирающие косточки на ступнях, ногти, которые с годами все больше костенеют, приобретая тот мутно-желтоватый цвет, какой отличает ногти не слишком молодых людей. Не слишком молодых людей! Я сосредоточиваюсь на этом выражении, потому что мне нужно как-то отвлечься от того жуткого впечатления, которое произвели на меня мои собственные ногти. Я смотрю на соседский балкон, но старушка уже исчезла. Ужас так основательно засел во мне, что я начинаю бессмысленно блуждать по комнате и открываю шкаф. Мне нравится ступать голыми ногами по мягкому ковру, главное при этом – не смотреть на ногти. Открывать шкаф не следовало, это была моя вторая ошибка. Еще пару месяцев назад я был застрахован от таких ошибок. Пару месяцев назад в этом шкафу, который сейчас стоит почти полупустой, висели платья Лизы. Помню, бывало, лежишь в постели и смотришь на Лизу – как она вынимает из шкафа блузку или платье, меряет его, а потом спрашивает, по-прежнему ли она мне нравится. На это я обычно смеялся, потому что более бессмысленного вопроса нельзя было себе представить. Месяца два назад лежать на кровати стало для меня проблемой. Лиза здесь больше не живет, она бросила меня. Пока она здесь жила, возвращение домой было для меня благодатью, обещанной всем людям на земле. Полжизни я ждал этой благодати, о которой мне еще в детстве рассказывали в церкви, на детских проповедях. А теперь эта благодать исчезла. По неосторожности я опять смотрю на свои голые ноги и чувствую себя наглядным пособием, по которому можно изучать покинутых мужей. Прежде, бывало, я отбрасывал всяческие подозрения по поводу своей жизни, едва только переступал порог собственной квартиры. Теперь всё иначе. При этом я не исключаю, что Лиза ушла от меня лишь временно, только чтобы заставить меня встряхнуться и заняться обеспечением «надежного тыла». Она имела в виду мою недостаточную финансовую обеспеченность, которая меня тоже весьма беспокоит и нередко заставляет задумываться, хотя в последнее время все реже и реже. У меня не хватает сил, чтобы посмотреть правде в глаза и заняться всерьез этой сложной проблемой. Иными словами, я уже перестал понимать, каким образом на протяжении многих лет эта проблема так безнадежно запуталась, что я нередко оказываюсь не в состоянии должным образом оценить проистекающие из нее последствия, хотя я сам и есть то самое последствие. В настоящий момент я думаю о девочке, которую видел в автосалоне Шмоллера. Это нежелание заниматься собственными проблемами типично для меня. Впрочем, и девочка из автосалона не так чтобы очень занимает меня. Девочка – это замаскированное воспоминание обо мне самом. В памяти неожиданно всплывает картинка – как я пытался в детстве поцеловать маму в губы, скрытые вуалью. Мама носила тогда маленькую синюю шляпку с узкой лентой. Под эту ленту пряталась тонкая сеточка, которую мама любила опускать, скрывая лицо. Под густою вуалью мамины губы, и щеки, и нос казались приплюснутыми. В этих небольших изменениях и крылась, наверное, причина того, что у меня вдруг совершенно пропала охота целовать маму. Я все равно ее целовал, но под сеткой вместо маминой кожи я чувствовал только какую-то зашнурованность. Некоторое время мне и мои собственные губы казались упакованными, и мне это даже нравилось. Я целовал маму, чтобы вызвать у себя телесное ощущение зашнурованности. Нет, всё не так. Все было наоборот. Я все чаще отворачивался от мамы, потому что она предлагала мне вместо своих губ эту сетчатую упаковку. Я подозревал, что таким образом она хотела избавиться от проявлений семейных чувств. Потому что я уже заметил, что и брат мой, и папа никак не могут преодолеть этого барьера сетчатых поцелуев. Нет, опять всё не так, всё неправда. А правда состоит в том, что я просто не знаю, что произошло на самом деле. Неясность в этом вопросе достаточный повод для того, чтобы устроить себе самому выволочку. «Еще немножко, – думаю я, – и тебя отправят в исправительное заведение для неисправимых врунов». Просто все дело в том, что в каждой правде есть доля истины, которая в моем случае сводится к тому, что я твердо уверен в том. будто на все сто процентов знаю, какие события действительно происходили в жизни, а какие нет. Такой повышенный интерес к различным версиям правды и истины объясняется тем, что я очень ценю те моменты, когда перед самим собой выгляжу немного растерянным. За этой правдой, однако, скрывается совсем другая, состоящая в том, что я не выношу ни малейшего намека на собственную растерянность, каковую тем не менее в итоге принимаю как данность. Я радуюсь удачно найденному выражению «исправительное заведение для неисправимых врунов», хотя на самом деле оно должно было бы вызывать во мне тревогу. В неожиданном столкновении завихрений моей памяти с моей собственной растерянностью и некоторой ненормальностью я усматриваю первые признаки заболевания, назревающего в недрах моего существа. Наверное, именно поэтому я решаю занять себя каким-нибудь мелким, сугубо практическим делом. Я иду в ванную и принимаюсь второй раз за сегодняшний день чистить зубы. Чистя зубы, я смотрю на два запылившихся флакона духов, оставшихся после Лизы. Бутылочки годами стояли тут, на стеклянной полочке под зеркальным шкафом. Лиза почти не пользовалась духами. Она никогда не пыталась привлечь меня к себя какими бы то ни было искусственными средствами. Наша последняя попытка слиться в едином порыве чудесным образом закончилась ничем. Мы лежали рядышком, я – уткнувшись лицом ей в грудь, и было нам так хорошо, что мы скоро заснули. Такое ощущение, будто кто-то позволил нам вдруг забыть о том, что на свете есть сексуальность. Проснувшись, мы обнаружили, что аккуратно лежим, притулившись друг к другу, как добропорядочные супруги, прожившие вместе сто лет. При Лизе у меня никогда не возникало потребности выдать себе разрешение на жизнь, без которого я тогда почему-то легко обходился.

Наверное, надо было бы позвонить Лизе и спросить, не хочет ли она забрать свои духи. И заодно узнать, она их просто забыла или оставила с неким умыслом, мне в утешение, чтобы я каждый день на них любовался. Воспользовавшись случаем, я мог бы небрежно спросить, когда она думает возвращаться. Номер ее телефона у меня есть. Она живет у своей лучшей подруги Ренаты, временно, пока не найдет себе квартиру. Рената тоже учительница, как и Лиза. Вернее, Лиза была учительницей, а года четыре назад ушла с работы. Вся ее профессиональная деятельность была, по существу, не чем иным, как медленным привыканием к грядущему краху. Лиза никак не могла смириться с тем, что нынешнее молодое племя не поддается никакой дрессировке. Она наивно полагала, что может из этих дерущихся, кусающихся, царапающихся существ сделать людей, которые будут похожи на нее. Чудовищное заблуждение! Двенадцать лет на педагогическом поприще окончательно расшатали ее

нервную систему, так что в итоге ей пришлось оставить работу. Сначала ее перевели в почасовики, потом отправили в отпуск, потом на заслуженный отдых по состоянию здоровья. Лизе теперь сорок два, и она получает пенсию за то, что пожертвовала своим здоровьем ради идеалов, ради государства, ради детей или, быть может, ради собственных иллюзий. У Ренаты в этом смысле гораздо больше гибкости, и подобные катастрофы ей не грозят, во всяком случае до определенного возраста. Мне не очень-то нравится, что Лиза живет у нее. Рената любопытна, и Лиза уже из одного только чувства благодарности за то, что Рената ее приютила, начнет с ней откровенничать. Не потому, что ей так уж этого хочется, а потому, что ей будет казаться, будто иначе нельзя. По Лизиным рассказам у Ренаты сложится впечатление, что разрушена не только Лизина жизнь, но и моя. Одна мысль об этом отбивает у меня всякую охоту общаться с Ренатой в ближайшее время. Я начну всячески избегать ее, и эти маневры будут для Ренаты лишним подтверждением того, что моя жизнь действительно разрушена – окончательно и бесповоротно. Мне же, со своей стороны, совершенно не понравится, что эта мысль засядет в Ренатиной голове. В итоге я буду стараться впредь не избегать Ренаты, хотя на самом деле мне будет этого очень хотеться. Мне кажется, что в квартире кто-то всхлипывает, но это всего-навсего булькает бойлер. И тем не менее я обхожу всю квартиру, надеясь обнаружить Лизу. Я знаю, ее здесь нет, я знаю, искать ее здесь – полное идиотство. Иногда Лиза принималась плакать от отчаяния и досады на меня. Обычно она пускалась в слезы после мытья головы. Выйдет из ванной – одно полотенце на голове, одно на плечах, третье в руках, – сядет на кровать, уткнется лицом в полотенце и давай рыдать. Тогда я присаживался к ней, брал ее за руку, против чего она никогда не возражала, и размышлял о том, есть ли какая-нибудь связь между мытьем головы и слезами или нет Сам я голову мою достаточно редко и потому, вероятно, почти не плачу. Складывая в голове эти размытые и малопривлекательные фразы, я прихожу к выводу, что с моей жизнью после обеда начинает твориться что-то неладное. По-настоящему я живу только в первую половину дня, когда брожу по городу и зарабатываю какие-никакие деньги, на некоторый приток которых я рассчитываю в ближайшие дни. Во второй же половине дня у меня наблюдается нечто вроде разложения личности, против которого я бессилен, этакое расслоение, рассыпание. В такие моменты я забываю, что есть важные вещи и есть неважные, потому что какая-нибудь ерунда может залезть в меня и не отпускать. Вот сейчас наступил именно такой момент. Из глубины двора до меня доносится звук воды, наливающейся в лейку. Это лейка фрау Хебештрайт, у которой газетно-табачная лавка на Тойергартен-штрасе. В обед фрау Хебештрайт закрывает лавку и отправляется поливать свои помидоры, свои огурцы и свою редиску. Я открываю на кухне окно, выходящее во двор, и сажусь в небольшое плетеное кресло поближе к батарее. Отсюда мне даже слышно, как струя воды из лейки попадает на пыльные листья, которые отзываются на это странным бумажным шорохом. Каждый день в обед фрау Хебештрайт выливает на свой огород по пять-шесть леек, а потом исчезает в недрах своей квартиры на первом этаже. Бульканье бойлера, Лизины слезы, журчание воды – все это сливается каким-то образом в одну волнующую картину, которая приводит меня в необычное состояние духа. Мне не то чтобы хочется плакать, все происходит помимо меня: плач на какое-то мгновение подступает ко мне изнутри и сам же потом благополучно исчезает. Лиза все время мерзла и чуть не до конца мая твердила изо дня в день, что у нас жутко холодно. Даже летом, когда мы занимались любовью, она продолжала жаловаться на холод. Она не снимала ночную рубашку, а задирала ее до самой шеи, чтобы чувствовать себя во всеоружии, если вдруг станет зябко и по коже пойдут мурашки. Я, бывало, смеялся про себя, глядя на эту пухлую колбасу, которая украшала ее плечи. Однажды я не удержался, и у меня вырвался короткий (и тихий) смешок. Лиза не поняла моей реакции. Попытка объяснить ей, насколько нелепо выглядит взгромоздившихся на женщину мужчина, который пыхтя и сопя елозит по ней, постепенно теряя собственную форму, не увенчалась успехом. Секс для нее был делом серьезным. Оттого, что это дело повторялось, оно нисколько не теряло для нее своей серьезности. Не успел подумать об одном серьезном деле, как тут же вспомнилось еще одно. Сколько мы жили вместе, столько Лиза пыталась убедить меня в том, что моя непритязательность в быту объясняется отнюдь не добровольным выбором, а есть результат давления обстоятельств. Все мое имущество состоит из одного пиджака, одного костюма, двух пар брюк, четырех рубашек и двух пар обуви. Я жил и живу, положа руку на сердце, за счет Лизиной пенсии. Мои собственные приобретения, если опять же положить руку на сердце, не стоят и ломаного гроша. По сей день я не сумел создать себе надежного финансового тыла. Я не в силах больше говорить на эту тему, хотя проблема день ото дня становится все острее и острее. К счастью, моих родителей больше нет в живых. Они бы точно записали меня, недолго думая, в профессионального отлынивальщика. Мой папа необыкновенно гордился тем, что с шестнадцати лет сам зарабатывал себе на хлеб и работал до самой смерти. Ему хорошо было говорить. Работа помогала ему не думать о проблемах, в процессе работы он забывал о них. У меня же как раз все ровно наоборот. Все мои проблемы начинают лезть мне в голову, как только я принимаюсь за работу, и не оставляют меня до самого конца. Именно поэтому мне, скорее, следует избегать всякой работы. Люди типа моих родителей просто не в состоянии понять такого рода казусы. Вот Лиза меня понимала, во всяком случае на протяжении многих лет. Я считал, что это понимание дано мне на веки вечные и является чем-то незыблемым. В действительности же оно постепенно как-то рассосалось, а теперь и вовсе исчезло. Нелегким мое положение было (и есть) еще и потому, что в Лизиных шуточках по поводу моей скромности, к которым она прибегала как тонкий педагог, содержался мягкий призыв заняться, наконец, хоть чем-нибудь. Лиза дала мне разрешение снимать деньги с ее счета. Этим разрешением я воспользовался один-единственный раз и потерпел при этом, так сказать, полное фиаско. Это было года три назад. Я отправился в банк и благополучно снял деньги, – снять-то я снял, а потратить их так и не смог. В тот момент, когда нужно было расплачиваться, я впал вдруг в такой ступор, что мне пришлось положить обратно все купленные вещи. Так я ни с чем и отправился домой. Я не стал делать тайны из этого маленького приключения и обо всем рассказал в свое время Лизе. Она растрогалась и принялась утешать меня. Она сказала тогда, что не надо расстраиваться, что это, мол, всё пустяки. Вот с каким безграничным пониманием она относилась тогда ко мне. С тех пор я избегал снимать деньги с Лизиного счета. Мы так обустроили свою жизнь, что в магазин ходила Лиза (и, следовательно, сама снимала деньги), а если шел я, то она давала мне необходимое количество денег, а иногда даже чуть больше, чтобы у меня оставалось немного на мелкие расходы.



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать