Жанр: Классическая Проза » Лоренс Даррел » Маунтолив (страница 3)


«Тебе понравилось, Маунтолив?» — прокаркал инвалид, и в голосе его плавали (как масляная пленка на воде) гордость и подозрительность разом. Высокий слуга негр вкатил в комнату маленький столик, на столике стоял графин виски — вот уж воистину мир наизнанку: пить «отходные» на закате, как полубезумные колониальные чиновники, в этом старом, ветхом доме, полном великолепных, удивительных ковров, где стены увешаны трофейными ассегаями из-под Омдурмана, а вдоль стен — причудливая мебель времен Второй империи, в турецком стиле.

«Садись», — сказал старик, и Маунтолив, улыбнувшись в ответ, сел, заметив себе, что даже и здесь, в гостиной, повсюду лежали журналы и книги — этакие символы неудовлетворенного голода по красоте и мысли, который Лейла старательно держала в узде.

Обычное место газетам и книгам было в гареме, но они всегда каким-то образом просачивались в дом.

У мужа в этом мире доли не было. Она, как могла, старалась, чтобы он и не замечал иных миров, резонно опасаясь его ревности, — чем меньше он мог, тем большим становился занудой. Сыновья его мылись — откуда-то донесся до Маунтолива плеск льющейся воды.

Еще чуть-чуть, он извинится и пойдет переодеться к обеду в белый костюм. Он потягивал виски и низким мелодичным голосом беседовал со скрюченным человеком в кресле-каталке. Он был любовником жены этого старика, это было неправильно и немного пугало; и у него каждый раз просто дух захватывало, когда он наблюдал за Лейлой, — так естественно и просто у нее получалось лгать. (Ее спокойный нежный голос и т. д.; надо постараться поменьше думать о ней.) Он нахмурился и пригубил виски.

Найти сюда дорогу, чтобы вручить по назначению рекомендательное письмо, оказалось делом нелегким. Проезжую дорогу проложили до сей поры лишь до брода, а дальше желающий добраться до затерянного среди каналов дома должен был пересесть на лошадь. Он простоял у брода битый час, покуда некий добрый проезжий не одолжил ему лошадь, помог найти свою судьбу, так сказать. Дома в тот день никого не оказалось, за исключением инвалида. Вручив письмо, составленное в цветистом арабском стиле, Маунтолив с удивлением обнаружил, что старик, читая бессчетные в свой адрес комплименты, произносит положенные по обычаю ответные формулы вслух, как если бы человек, написавший письмо, сам был здесь. Затем он глянул Маунтоливу в глаза открыто и приветливо и заговорил с ним, и Маунтолив стал негромко отвечать.

«Ты переедешь к нам и будешь жить здесь — это единственный способ по-настоящему выучить арабский. На пару месяцев, если ты не против. Мои сыновья знают английский и с радостью станут говорить с тобой, и жена моя тоже. Для них свежее лицо в доме, чужеземец, просто благословение Божье. А Нессим у меня умница, ты не смотри, что он такой молодой, он учится в Оксфорде, на последнем курсе». — Гордость и радость блеснули на мгновенье в запавших его глазах и погасли, уступив дорогу привычным печали и боли. Болезнь вызывает презрение, и больные об этом знают.

Маунтолив принял приглашение и, отказавшись разом от отпуска для поездки домой и от местного отпуска, получил разрешение провести два месяца в поместье Хознани. Перемена была разительной, ему пришлось забыть на время все свои привычки, чтобы приспособиться к неторопливым ритмам быта патриархальной коптской семьи, едва ли претерпевшим хоть какие-то изменения со времен Средневековья, если не со времен более дальних; люди жили здесь, сами того не замечая, в домотканой роскоши феодальных порядков, казавшихся Маунтоливу призрачными — как иллюстрации в старой книге. Мир Бёртона, Бекфорда, леди Хестер… Неужто подобному было еще место в реальности? Но отсюда, изнутри, поначалу он казался себе персонажем на им же самим написанном многофигурном полотне — он вдруг увидел в этом экзотическом способе жить норму бытия.

Никто не думал здесь, как жить, все просто жили, и в том была своя поэзия. Маунтолив, которому начал уже открываться сезам иного языка, почувствовал внезапно, что начинает понемногу постигать и понимать чужую страну, чужие m?urs [4], впервые в жизни. Он окунулся в головокружительное удовольствие терять свое былое «я», следить за ростом нового, незнакомого, готового занять вакантное место. Привычные контуры собственной личности оказались вдруг размытыми и сдвинутыми куда-то в сторону, на периферию. Не в этом ли истинный смысл образования? И он принялся трансплантировать, осторожно пересаживать нетронутый, девственный мир воображения на почву новой жизни.

Само семейство Хознани оказалось на удивление неоднородным. Элегантный Нессим по духу был сродни матери и всецело принадлежал к миру изысканности духовной и умственной. Он, старший сын, всегда был готов услужить ей, касалось ли то мелких знаков внимания — открыть перед нею дверь, поднять платок с пола — или вещей существенных. Его английский и французский были безукоризненны, как его манеры, сильны и изящны, как он сам. По другую же сторону стола — горят беззвучно свечи — сидели другие двое: калека, укутанный в пледы, и младший сын, могучий и звероподобный, как мастиф, — смутное ощущение угрозы сопутствовало ему и готовности взяться за оружие в любой момент, по первому сигналу. Массивный, уродливый, но кроткий притом; и по тому, с какой любовью он впитывал каждое сказанное отцом слово, трудно было не заметить, кто его сюзерен. Простой, открытый взгляд и та же готовность оказать любую услугу; в самом деле, если в какой-то из дней не было необходимости уезжать из дому и лично заниматься обширными семейными владениями, он с радостью отсылал вышколенного до полной немоты мальчика, стоявшего, как на часах, за спинкою отцова кресла, и прислуживал отцу

сам, сияя от гордости, даже если ему приходилось буквально носить того на руках — осторожно, нежно — в уборную. Матерью он тоже гордился, но во взгляде его гордость приправлена была какой-то детской печалью, как у отца. Притом между братьями, хоть и разделенными, подобно высаженным в разную почву саженцам оливы, вовсе не было пропасти, даже и намека на отчужденность — их срезали от одного ствола, они это знали и тянулись друг к другу, друг друга дополняли, и каждый был силен там, где другой слаб. Нессим терпеть не мог кровопролития, физической работы и дурных манер; Нарузу все это было в радость. А Лейла? Маунтолив, конечно же, увидел в ней загадку, хотя и мог бы, будь он чуть поопытней, узреть истинную простоту за естественностью манер, за экстравагантностью, как будто бы врожденной, — сильный темперамент, лишенный свободы развернуться так, как ему хотелось бы, и согласившийся по доброте душевной на поиск компромиссов. Ее замужество, к примеру, за человеком много старше ее, было чистой воды сделкой — как то и должно в Египте. Ее семья владела землями, граничившими с имением Хознани, и два имения неплохо смотрелись вместе — более всего история этой помолвки и свадьбы была похожа на партнерское соглашение между двумя крупными компаниями. Что же до счастья ее или несчастья, то подобные соображения вообще не принимались в расчет. Она просто-напросто изголодалась, изголодалась по миру книг и роскоши общения с себе подобными, оставленным навсегда за стенами этого дома, за пределами рассеченного на геральдические доли полей и садов обширного щита семейной собственности. Она была послушна, и сговорчива, и предана семье, как хорошо воспитанное животное. Вот только монотонность здешней жизни угнетала ее и сбивала с толку. Когда-то в юности она блестяще закончила престижное учебное заведение в Каире и несколько лет вынашивала планы продолжить учебу, но уже в Европе. Она хотела стать врачом. Однако в те времена женщины в Египте были счастливы, если им удавалось избежать чадры — не то что узких шор местных догм и обычаев. Европа была для египтян большим универсальным магазином для богатых, не более того. Конечно же, она выезжала несколько раз в Париж с родителями и даже влюбилась в него, как и все мы, но только лишь дело дошло до первых попыток пробить незыблемую стену местного уклада жизни и хотя бы немного ослабить семейные узы, чтобы вырваться в мир, способный дать пищу небесталанному уму, — она наткнулась на гранитный монолит родительского консерватизма. Она должна выйти замуж и жить в Египте, холодно объяснили ей и тут же выискали среди знакомых наилучшую кандидатуру, человека, несомненно, самого богатого и способного из прочих. Вот так, стоя на краю бездонной пропасти мечтаний, красивая и богатая (ее ведь и в самом деле величали в александрийском свете «черной ласточкой»), Лейла обнаружила вдруг, как расплывается, теряет плоть и смысл все, чем она жила доселе. Ей должно было подчиниться. Конечно, никто бы не стал возражать, если бы раз в несколько лет она стала выезжать в Европу с мужем за покупками и просто отдохнуть… Но жизнь ее должна принадлежать Египту.

И она подчинилась, встретив поначалу с тоской и отчаянием, а позже приняв смиренно ту жизнь, которую ей уготовили. Муж ее был добр и рассудителен, вот разве что немного нудноват. Она была настолько предана ему, что полностью погрузилась в его дела и начинания, удалившись (он так хотел) от единственной столицы, хоть сколь-нибудь причастной к отголоскам европейского образа жизни, — Александрии. Она приговорила себя навсегда к отупляющему воздуху Дельты, к пустой бессобытийности жизни в поместье Хознани.

Жила она, по-настоящему жила в основном через Нессима, разъезжавшего в образовательных целях по всей Европе, — его редкие визиты приносили в дом искру жизни. Для удовлетворения же собственной страстной жажды приобщения к миру она выписывала книги и периодику на четырех языках, которыми владела не хуже, чем родным, если не лучше, ибо никто не может мыслить и чувствовать только по-арабски: древняя эта вселенная лишена многомерности, как пышная, но стертая метафора. Так и теплилась долгие годы тихая война взаимных уступок, и только изредка отчаяние Лейлы пробивалось наружу в форме нервных расстройств, от коих муж прописывал ей неизменно одно и то же не без тонкости найденное лекарство — десятидневный отпуск в Александрии, — и оно ни разу еще их не подводило. Но даже и эти краткие визиты делались со временем все реже: она незаметно для себя удалилась от света, ей все труднее становилось поддерживать незначащую беседу, круговорот пустых идей и фраз, на коем только и держится светскость. Городская жизнь стала ее утомлять. Мелка, как воды Мареотиса, фальшива насквозь; с годами обострилась страсть к самоанализу, и уединение было здесь только на пользу, прежние друзья исчезали один за другим, покуда не осталось лишь несколько имен и лиц — Бальтазар, он был врач, Амариль, еще два-три человека. Но Александрия и предназначена была скорее не ей самой, а Нессиму. По возвращении из Европы ему предстояло возглавить быстро растущий банковский дом — филиалы по всему Средиземноморью, корни уходят в судостроение, в нефть и вольфрам, корням нужна вода… Ей к тому времени предстояло окончательно превратиться в отшельницу.



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать