Жанр: Русская Классика » Анатолий Найман » Каблуков (страница 14)


Не настолько, чтобы об этом говорить, но настолько, чтобы об этом не говорить, - например, не рассказать Коле. Потому что упоминание было бы как проявка пустого кадра: изображения нет, но нет изображения чего-то, того, что оказалось засвечено. Зато про флюиды, посылавшиеся мне Гурием, Валеркой, Феликсом и даже Аверроесом, я говорила - а он слушал - легко и не без невинного удовольствия. Гурий всячески подчеркивал, что он мою женскую привлекательность ценит, но так как принципиально не вступает с женщинами в близкие отношения, то это распространяется и на меня. Коля был убежден, что амурные дела у него, безусловно, есть, но какие-то такие, что он их скрывает. Валера, напротив, давал понять, что не может пропустить ни одной юбки, чтобы не залезть под нее, тем самым и под мою. Это был чистой воды театр: вдруг, на пустом месте, он начинал на меня наступать, приближал лицо почти вплотную, коленом и башмаком касался моих и так держался на несколько секунд дольше, чем если бы просто разыгрывал. Я улыбалась, потом смеялась такая была моя роль, - а у него в глазах и складках рта появлялась скорбь, и ни разу, сколько я его ни тормошила, он ничем не показал, что она наигранная. Нет, смотрел на меня, страдая, или отворачивался, отвечал односложно и до конца встречи оставался непобедимо мрачен. На следующей, правда, вел себя так, как будто совершенно забыл, что было в предыдущую, и, расписывая свое очередное ухаживание, мог сказать: "Я так нос к ее носу приставил, микрон остался, колено в колено упер, рантом на ступню нажал и стою. Хотела засмеяться, но видит, не до смеху".

Феликс, когда Коля уезжал, приглашал меня в рестораны, и дважды напаивал допьяна. Когда танцевал, то держал так крепко, что только от него зависело, насколько я к нему прижата, насколько отстранена, и хотя бы раз за танец обязательно прижимал - как будто отмечался в выполнении необсуждаемого условия, поставленного обстоятельствами такой встречи. Так сказать, "чтоб знала". Но я чувствовала себя скорее в состоянии подвешенности, нежели притиснутости - особенно явственно и испытывая огромную благодарность в тех двух случаях, когда напилась. Феликс был великолепный экземпляр гедониста, уже в молодости. Не тот вульгарный охотник за удовольствиями, кого без понятия сейчас так называют, а восхищенный слуга доктрины. Удовольствие благо, единственное и потому высшее на земле. Женщины - высшее благо. Но не выше мужской дружбы, тоже высшего блага. Наслаждение от красоты. Он собирал картины, современные и двадцатых-тридцатых годов, рисунки, гравюры, лубок, не старше середины девятнадцатого века, первые издания книжек стихов, от "Сумерек" Баратынского до "Форели" Кузмина. Наслаждение от еды, неважно, в одиночестве или в застолье; но и застолье, неважно, чтo именно естся и пьется, лишь бы брало пример с грузинского; да и одиночество как освобождение от суеты - всё высшие блага. Нравственность - абсолютная условность, но может приносить удовольствие. Поэтому он и нешуточно соблазнял меня, и нешуточно хранил верность Коле. Под бархатное твиши ел со мной шашлык по-карски и цыпленка-табака, и платил оркестру, чтоб играли из "Касабланки", и, затягивая молнию на сапоге, соскальзывал рукой туда, где сапога уже не было, и обнимал в такси, и доводил до двери квартиры, и там целовал, не братски, однако и не похотливо, в губы и в мочку уха, и сбегал вниз по лестнице в расстегнутом плаще с развевающимися полами.

Аверроес, тот про Колю не думал, потому что про соблазнение и думать не думал. Просто ему хотелось говорить мне то, что его интересовало, а я пусть слушаю, а он пусть на меня смотрит. Они с Колей познакомились в четвертом классе, Аверроес по болезни учился дома и пришел сдавать экзамены, тогда в четвертом сдавали. На литературе устной ему досталось стихотворение из "Родной речи" - было несколько таких районных поэтов, писавших только для нее. Прочесть наизусть и рассказать, о чем оно. Он прочел, сказал: стихи имеют в виду нашу страну, Советский Союз. А подробнее? Например, строчка "Великий разум путь нам озарил", о ком это? Он подумал и неуверенно предложил: "Не Аверроес имеется в виду? Вселенский разум". Это ходило как история, дошло до тети, я от нее услышала - с объяснением, кто такой Аверроес. Коля, когда меня с ним знакомил, так и представил да еще прибавил: "Тот самый". "Тот самый", в шерстяном, несмотря на теплый летний день, шарфе и шляпе оставил Колину выходку без внимания, взял холодными пальцами мою руку, чмокнул, осклабился и прошамкал-прожучал: "Павел Ушаков". Он приходил к нам в гости, иногда приглашал к себе, но меня отдельно всегда вызывал по телефону - не справляясь, дома Коля или нет. Предлагал "пройтись". Мы шли в парк, садились на скамейку, и он начинал говорить про Якова Беме, или что общего у Блейка с Мильтоном, или о Венской школе неопозитивистов и через пять минут завораживал. А всего за это от меня требовалось дать ему руку, чтобы он держал в своей, забирая немножко теплоты, передавая немножко холода, пока температуры не сравняются. Это и было его ухаживание, отнюдь не отвлеченно-литературное, как может показаться, а довольно-таки проникновенное.

Когда умираешь, можно не экономить время - какая разница, день остался или месяц. Можно не следить, интересно то, что приходит на память, или так себе, остро получается или вяло, достаточно про Гурия или мало, слишком подробно про Аверроеса и Феликса или чего-то еще не достает. Можно, сколько хочешь, додумывать, почему ты когда-то сказала, что счастливая пара такая-то, а обычная такая-то. Пусть, например, потому, что хотела,

чтобы Коля оставил все бытовое, все житейское на меня и сохранил больше сил, чтобы "осмыслить" то, для чего бытовое и житейское только материал или почва. Да мало ли почему: сказала и сказала. Единственная цель и была - сказать. Не умно, не пронзительно, не поучительно, просто сказать. Счастье. Сказала, а Коля рядом, слушает, мы видим друг друга, у меня шевелятся губы, у него смотрят глаза.

О чем это я? О чем это ты, моя дорогая? Это же всё чувства, чювства. А постель! А огонь в ложеснах, а тушка с содранной кожей, а стон, и клекот, и безумные глаголы! Звериный экстаз, а?.. Звериный экстаз, да. Думаете, я прюд и мне стыдно сказать, как все было? Когда умираешь, да еще от болезни, коверкающей органы, никакого нет стеснения назвать свое влагалище влагалищем. Ну влагалище, влагалище, семьсот тысяч раз влагалище. Что я еще должна произнести вслух? Что все - всегда - попадает - в точку, в самую точку, никогда мимо? Это вы хотели услышать? Зачем? Коля и так знает, а кому еще это что объяснит?

Да и кто этот "еще", чтобы мне ему рассказывать, если он не Коля?

XVI

Так что вот так. Это и были все, какие были, каблуковские и Тонины за время жизни романические, эротические, тем более сексуальные истории, и никаких других. И никаких других ни тому, ни другой было не нужно, как невероятно ни покажется это в наше время. Да и в любое - кроме того книжного, в котором Филемон и Бавкида или Джауфре Рюдель и принцесса Триполитании чувствуют себя со своей совершенной замкнутостью друг на друге, как рыба в воде. Этих же, их и ничьих больше, историй с ними примерно столько и случилось, сколько в среднем на человека отпущено. По крайней мере, судя как по высказанному Каблуковым и отдельно Тоней открыто, так и по тому, чтo они пожелали недоговорить или о чем мельком обмолвиться. На всякого человека - включая Дон Жуана и Казанову, выделявшихся из общей массы лишь простым многократным повторением одних и тех же. А если и немного меньше среднеарифметического, то то, что они эти истории знали только двое, очень может быть, делало удельный вес каждой золотым и серебряным - как всего, что скрыто от чужих глаз, почему и называется сокровищем и по причине недоступности всегда стo ит дороже тех, что находятся в открытом обороте.

Про Филемона-Бавкиду и Рюделя-Принцессу неизвестно, а все сорок лет совместной жизни Каблуков не представлял себе потенциальной женщины, а Тоня мужчины, которые могли бы их заместить. Так же никогда не представляли они себе другой еды, другого постельного белья, другого пейзажа и т. д., кроме имевшихся, - которые единственно и любили. Поедая ломоть теплого, недавно из пекарни, хлеба и хрустя только что выдернутой из грядки и колодезной водой сполоснутой, прохладной редиской, они почувствовали бы, что им испортили настроение, предложив воздушный, тоже теплый бриошь или чуть-чуть охлажденные только что сваренные, мягкие, как грифель, стебли спаржи. И дело не в недостатке воображения и не в привычке, а в том, что, когда обладаешь лучшим, из этого следует, что остальное хуже. А поскольку лучшее определяется личным вкусом, а не общим голосованием, то для них хлеб и редиска были лучшим. В тот раз, что их в Италии, и еще два раза, что его одного, во Франции и опять в Италии, угощали трюфелями (и говорили: тыща, две тыщи долларов килограмм), они вспоминали сковородки боровиков, которые вдвоем - раз-раз - быстро жарили сразу после леса, оставив разбор остальных грибов на потом. То же постели в хороших отелях, когда его приглашали на кинофестиваль, то же Венеция и Париж - не что иное как репродукции хорошей европейской живописи, висящие на двери, которую тянуло открыть, чтобы попасть в свою трехкомнатную квартиру, на проспект Максима Горького, в сырой, серый, родной город.

В самом начале гласности Каблуков полетел в Нью-Йорк с лекциями о советском кино - до этого не пускали, страшней Америки ничего не было, даже ЮАР. Встретился с Феликсом, еще с сотней знакомых и малознакомых, но все-таки узнаваемых, людей и - отдельно - с Бродским. Бродский к тому времени был один такой. На Барышникова приходился Нуриев. На самых известных художников из России - по пятерке-десятке таких же известных. На миллионеров - блеклых из-за того, что таких, как они, здесь миллион - спешно подрастали московские и сибирские миллиардеры. А Бродский был один, и дома, и, подавно, в эмиграции, один как перст, и даже руки, с которой он, не существовало. Каблуков позвонил, он сказал, чтобы приезжал сейчас же, на такси, вылезти на углу Шестой и Бликер, оттуда два шага. Там каждый знает, где Мортон. Оказалось, не совсем так: по случаю викенда на улицах не было пешеходов, а единственное живое существо, которое Каблуков заметил, пило из завернутой в бумажный пакет бутылки, сидя на железном крыльце, уставленном полдюжиной тождественных, частью еще с крышками, частью опустошенных. Про Мортон оно, мелкими медленными сдвигами повернув к нему очаровательную женскую головку, произнесло "внодu а", и, только пройдя метров сто, он понял, что это было "представления не имею": хэв ноу айдиа. Тут он увидел Бродского, спускающегося с такого же крыльца ему навстречу.



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать