Жанр: Русская Классика » Анатолий Найман » Каблуков (страница 64)


Что все это отдает тем светом и что, возможно, тот свет происходящее на этом принимает всерьез, он почувствовал, когда пришли одно за другим послания от Крейцера и от Аверроеса. С Крейцером они виделись регулярно, раз-два в месяц приезжал "урвать от семейного тепла", как когда-то не без ехидства проблеял. Жил холостяком, какие-то таинственные дамы навещали, но, кажется, больше было таинственного, чем дам. Съедал с Каблуковыми ужин, ложился на диван брюшком вверх, горбиком вниз, закуривал и, дымя, замечательно говорил. Обо всем. О последнем концерте, о том, зачем этот полноватый, ухоженный пианист выбрал Шумана, что думал передать своего и что передалось помимо желания, какой тип музыкантов вообще выбирает Шумана и как это всегда, всегда нечестно по отношению к нему, к его сломанной в поисках артистического совершенства руке, к тому, как он бросился в Рейн, чтобы утопиться, к двухлетним перед смертью мучениям в психушке. О новой выставке, о том, как счастлив бывал несчастный художник, когда писал такой-то и такой-то холст, а несчастный потому, что получал за них копейки и даже самые преданные женщины уходили от его изнурительной нищеты и ставили ему в пример других, чьи картины висели в роскошных залах - наподобие тех, в которых висит сейчас его выставка, а он ярился и орал: и убирайся к этому ряженому в бубенчиках, к его золотым рамам с золотым обрезом по самые золотые ятра. В орденах, пояснял Крейцер. Молодая, сама себя разжигавшая язвительность заместилась в нем ровной колкостью. Едко говорил о людях - знакомых и малознакомых, а если совсем незнакомых, то кратко и ярко их описывал. И не снижал едкости тем, что такой же кислотой и на свои язвы капал, - прием, к которому прибегают все, чтобы снять упрек в осуждении. А как-то удавалось ему сохранить у тех, кого выставил в смешном виде, все, что в них есть достойного и просто положительного. Не отменяющего, однако, того, над чем можно посмеяться, и тем даже едче, чем они достойнее и положительнее.

"Отвечаю на вопрос, - начиналась крейцерова депеша, - который, помнится, вы мне не задавали. Да, я женюсь. Акт, равный самоубийственному совокуплению скорпиона. Моя избранница - или, не пойму, чуть ли не я ее избранник - молода, крепка, пышна, упруга, очень, очень соблазнительна. Русская женщина, выбегающая из бани на снег. Очень мне хочется каждый вечер, ночь и утро валяться с ней в одной постели. При этом не глупа, тонка, знает, что почем. Не остра - тоже достоинство, когда муж змея. Очень мне хочется, чтобы она сидела у окна над шитьем, а я под торшером с книгой.

Однако самое во всем этом влекущее - именно самоубийственность. Ей тридцать, и понятно, что суета под одеялом и вожделение при рассматривании ее вышивающей - ибо вышивать она будет, не только наклоняя к игле шелковые русые локоны, но и держа пяльцы на крутых бедрах, прижимая к кругу живота, свешивая чаши грудей, - продлятся хорошо, если от недели до двух. Сосуды, сосуды, забитые никотином, холестеролом и вообще миазмами безвыездно городской жизни, не позволят протянуть дольше. Инсульт - вот мой выбор. В конце концов нужно же когда-то совершить Поступок. Инсульт с большой и достаточно основательной надеждой на мгновенный летальный исход. Если же нет, ну что, поживу для разнообразия орхидеей. Анчаром.

Не без гордости скажу, что, кажется, в ее склонности ко мне присутствует то, что проще всего назвать на букву "л", - а то с чего бы это такую красотулю на такого меня потянуло? Может, поухаживает умеренно. Впрочем, исхожу из того, что я как раз тот мудрец, на которого довольно простоты, и мой конец будет исключительно жалок и бесславен. Хотя бы что-то! А не съезжание на дряблых ягодицах туда, где нас кое-что, зевая, ждет. Плюс, в общем, тошно. И вам глядеть на меня тоже должно быть тошно. Если нет, то вы извращенцы. Или святые - выбирайте.

Засим имеем честь: я, Крейцер Лев, иерусалимского дворянского рода, и Кустодиева (да-да, представьте себе) Людмила (скажите спасибо, что не Глафира), духовного корня, пригласить - пожалуй что и призвать - вас на торжество гражданского бракосочетания в качестве каких-никаких свидетелей".

Людмила оказалась вполне-вполне. Но не такая, чтобы на нее хотелось бросаться. Кровь с молоком - больше все-таки молочного. Волоокая, с медленными глазами, выражающими прежде всего и почти постоянно спокойствие. В макси-юбке - именно не в длинной, как у тех, что ходят в церковь, а в элегантной, фасонистой, может, и французской. Всего на голову выше Крейцера. "Дездемона, - шепнула Тоня Каблукову. - За муки полюбила. И он ее понятно за что". "На глаз - за вместительность", - пробормотал Каблуков. "Какой ты иногда бываешь противный". Специально свадебного у Крейцера оказались усы, пухлая щеточка, отчего верхняя губа нависала над нижней, как у верблюдика, сообщая лицу откровенную надменность. Процедура происходила в обыкновенном загсе - правда, подражавшем в торжественности и церемониальности Дворцу бракосочетания. Невнятная музыка, кисловатое шампанское, высокопарная речь регистраторши. Это с новобрачными даже не обсуждалось, таков был протокол. Пары немолодые и некрасивые: браки с, так сказать, подмоченной, негодной для Дворца репутацией. Крейцеры и на их фоне выглядели вопиюще неприлично. Группки сопровождающих у всех были малочисленны, но ни одна так, как у них. Минимальная бармицва, сказал Крейцер, оглядев их четверку. Ко всему они ввалились в зал еще и с чемоданами: прямо оттуда на такси поехали в "Шереметьево" - для медового месяца по желанию невесты при

скептическом согласии жениха был выбран Израиль.

"Ничего не мешает мне лишний раз вам позвонить, - гласило электронное письмо Аверроеса, пришедшее на следующий день, - и, возможно, вечерком и позвоню, но есть четыре причины, по которым сегодняшнюю болтовню желательно из нашей общей сорока-с-чем-то-летней выделить. Во-первых, обновить девственный твой модем. Во-вторых, каждый день я покрываю словами до тридцати страниц: одной больше, одной меньше, разницы нет. С этим связано и то, в-третьих, что с годами оптимальной скоростью выражения мыслей стала для меня именно скорость письма. И наконец, в-четвертых, вчерашняя свадьба нашего эксцентричного друга - на которую я был зван и заранее освободил время, а все-таки не приехал.

Я не завидую ему. Чему тут завидовать? И не жалею его. Жалеть еще как-то можно себя. И свое: жену, детей, папу-маму. И то с натяжкой, огромной, и в самом первом приближении. Сколько раз уже горевал, когда следовало радоваться, и наоборот. Это всё общие места. Да у меня и энергии на чувства не осталось от чрезмерного умствования. (Если была когда-нибудь.) Но какая-то последняя струйка гуморального сока - нет-нет, и прожурчит в мозгу, в крови, в тонком кишечнике. И в такую минуту я могу чувствовать даже восторг. Я восхищен крейцеровой БЕСШАБАШНОСТЬЮ.

Жизнь - ловушка. Мысль - ловушка, страсть - ловушка. Привычка, мятежность, надежда - ловушки. Время, гуморальная жидкость, всё. Мы попались - это всем общим местам общее место, всем экклезиастам сигнал гасить свет и отключать сознание. Бесшабашность - это не обсуждаемое, возможно, легкомысленное, возможно, нет, принятие шести дней творения, всего, что они принесли, и отказ от седьмого. От субботы. Без-шабашность: нет субботы. Никакого почтения к назидательности шестидневных усилий и свершений. Принимать принимаю, никакого заключения для себя из этого не вывожу. Конечно, с Крейцером случится что-нибудь, с общей точки зрения ужасное: жила лопнет, в приюте для беспамятных заживо сгниет. Но никак про это не скажешь "вся жизнь псу под хвост". Она уже до этого - там. Крейцер ее взял и под другой хвост перебросил, и эти несколько мгновений полета в полноте вкусил. Бесшабашного не поймаешь Экклезиастом: дескать, и бесшабашность твоя - суета сует, и за нее приведут тебя на Божий суд. Он к этому относится бес-ша-баш-но. Я не поехал в загс, чтобы не разочаровываться. Бесшабашность в нашем сознании мешается с молодечеством, а Крейцер - удаль, да, бесспорно, но на вид такой не мо2лодец!

Самое стыдное, что случилось со мной в жизни, произошло, когда мне было уже сорок. Я попал в ГДР с группой Академии наук. ГДР, Франкфурт-на-Одере, можно представить себе убожество - но как-никак заграница. Мы вышли на тесную площадь с собором, на котором было написано - мне и сейчас хочется это дать по латыни, но в том-то стыд и заключается "живый в помощи Вышнего в крове Бога небесного водворится". Девяностый псалом, расхожий стих. Я в каком-то школьническом вдохновении прочел это вслух для всех. Просветил. Девяностый, объясняю, псалом "живый в помощи". Но славянский перевод неточный, в синодальном русском правильнее: живущий под сенью Всевышнего покоится под сенью Всемогущего. А еще точнее у Юнгерова: живущий помощью Вышнего под кровом Бога небесного водворится. По-гречески это звучит - и говорю по-гречески. А на еврейском - и по-еврейски. И не могу остановиться: следующий стих, объявляю, "речет Господеви". И опять: по-латыни, по-славянски, по-гречески, по-еврейски. И все заапплодировали - наша группа, представители немцев, переводчица, несколько прохожих, которым она рассказала, какой многоученый муж из Советского Союза посетил их неглавный Франкфурт. И муж начал раскланиваться, от похвал порозовев...

Ничего особенно стыдного, да? Но вспомню, и уже не щечки румянятся, а кровь в лицо бросается. Ты понимаешь, о чем я? Мелочное честолюбие, невыносимое - конечно. Это раз. Чем гордился, чем угощал - это два. Прочитанным - какая дешевка! Но главное, что какую же я жизнь жил и прожил, если ничего стыднее в ней не было! Никто не водил меня на веревке, как раба, никто никогда не давал пощечины. Не ловили на воровстве, не прятался, как застуканный любовник, под кроватью. Продемонстрировал на публике знания: среднего студента-классика из университета нормальных времен. Даже меньше: Рабле требует для человека, считающего себя ученым, знать еще халдейский. Так что скорее выпускник московской классической гимназии на рубеже столетий.

Но пусть бы я сказал что-то более выдающееся. И пусть бы сделал это автоматически, не желая снискать одобрения, не замечая вообще содержащегося тут тщеславия. Вот оно, мое поприще! Читать, читать, читать и сопоставлять прочитанное. Наука избегает удивления, предпочитает объяснение. Нет больше открывателей, есть интерпретаторы. Коперник и Ньютон, да тот же Эйнштейн, прошли мыслью в опасной близости от ядра космоса - ядра, в котором спрятан Бог. Храбрецы. Их отчаянность - та же, что Магеллана, бросающего свои корабли в неведомую бесформенную пучину... И я. Мы. Каблуков, где герои?! Где Робин Гуд?! Ты герой?



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать