Жанр: Русская Классика » Владимир Набоков » Полное собрание стихотворений (страница 13)


и все слова без цвета и без веса

не те слова, что в будущем найдет

воспоминанье. В комнате соседней

играют в бикс: прерывисто, по капле,

по капельке сбегает тонкий звон.

Как перед тем, чтоб на зиму уехать,

в гербарий, на шершавую страницу

кладешь очаровательно-увядший

кленовый лист, полоскою бумаги

приклеиваешь стебель, пишешь дату,

чтоб вновь раскрыть альбом благоуханный

да вспомнить деревенский сад, найдя

багряный лист, оранжевый по краю,

так, некогда, осенний ясный день

я сохранил и ныне им любуюсь.

1926 г.

Снимок

На пляже в полдень лиловатый,

в морском каникульном раю

снимал купальщик полосатый

свою счастливую семью.

И замирает мальчик голый,

и улыбается жена,

в горячий свет, в песок веселый,

как в серебро, погружена.

И полосатым человеком

направлен в солнечный песок,

мигнул и щелкнул черным веком

фотографический глазок.

Запечатлела эта пленка

все, что могла она поймать:

оцепеневшего ребенка,

его сияющую мать,

и ведерцо, и две лопаты,

и в стороне песчаный скат.

И я, случайный соглядатай,

на заднем плане тоже снят.

Зимой в неведомом мне доме

покажут бабушке альбом,

и будет снимок в том альбоме,

и буду я на снимке том:

мой облик меж людьми чужими,

один мой августовский день,

моя не знаемая ими,

вотще украденная тень.

1927, Бинц

Аэроплан

Как поет он, как нежданно

вспыхнул искрою стеклянной,

вспыхнул и поет,

там, над крышами, в глубоком

небе, где блестящим боком

облако встает.

В этот мирный день воскресный

чуден гул его небесный,

бархат громовой.

И у парковой решетки,

на обычном месте, кроткий

слушает слепой:

губы слушают и плечи

тихий сумрак человечий,

обращенный в слух.

Неземные реют звуки.

Рядом пес его со скуки

щёлкает на мух.

И прохожий, деньги вынув,

замер, голову закинув,

смотрит, как скользят

крылья сизые, сквозные

по лазури, где большие

облака блестят.

1926

Крушение

В поля, под сумеречным сводом,

сквозь опрокинувшийся дым

прошли вагоны полным ходом

за паровозом огневым:

багажный - запертый, зловещий,

где сундуки на сундуках,

где обезумевшие вещи,

проснувшись, бухают впотьмах

и четырех вагонов спальных

фанерой выложенный ряд,

и окна в молниях зеркальных

чредою беглою горят.

Там штору кожаную спустит

дремота, рано подоспев,

и чутко в стукотне и хрусте

отыщет правильный напев.

И кто не спит, тот глаз не сводит

с туманных впадин потолка,

где под сквозящей лампой ходит

кисть задвижного колпака.

Такая малость - винт некрепкий,

и вдруг под самой головой

чугун бегущий, обод цепкий

соскочит с рельсы роковой.

И вот по всей ночной равнине

стучит, как сердце, телеграф,

и люди мчатся на дрезине,

во мраке факелы подняв.

Такая жалость: ночь росиста,

а тут - обломки, пламя, стон...

Недаром дочке машиниста

приснилась насыпь, страшный сон:

там, завывая на изгибе,

стремилось сонмище колес,

и двое ангелов на гибель

громадный гнали паровоз.

И первый наблюдал за паром,

смеясь, переставлял рычаг,

сияя перистым пожаром,

в летучий вглядывался мрак.

Второй же, кочегар крылатый,

стальною чешуей блистал,

и уголь черною лопатой

он в жар без устали метал.

1925 г.

Святки

Под окнами полозья

пропели,- и воскрес

на святочном морозе

серебряный мой лес.

Средь лунного тумана

я залу отыскал.

Зажги, моя Светлана,

свечу между зеркал.

Заплавает по тазу

дрожащий огонек.

Причаливает сразу

ореховый челнок.

И в зале, где блистает

под люстрою паркет,

пускай нам погадает

наш старенький сосед.

Все траурные пики

накладывает он

на лаковые лики

оранжевых бубен.

Ну что ж, моя Светлана?

Туманится твой взгляд...

Прелестного обмана

нам карты не сулят.

Сам худо я колдую,

а дедушка в гробу,

и нечего седую

допрашивать судьбу.

В сморкающемся блеске

все уплывает вдаль

хрустальные подвески

и белая рояль.

И огонек плавучий

потух, и ты исчез

за сумрачные тучи,

серебряный мой лес.

Расстрел

Бывают ночи: только лягу,

в Россию поплывет кровать,

и вот ведут меня к оврагу,

ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,

где спички и часы лежат,

в глаза, как пристальное дуло,

глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею,

вот-вот сейчас пальнет в меня

я взгляда отвести не смею

от круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья

коснется тиканье часов,

благополучного изгнанья

я снова чувствую покров.

Но сердце, как бы ты хотело,

чтоб это вправду было так:

Россия, звезды, ночь расстрела

и весь в черемухе овраг.

1927, Берлин

Гость

Хоть притупилась шпага, и сутулей

вхожу в сады, и запылен

мой черный плащ,- душа все тот же улей

случайно-сладостных имен.

И ни одна не ведает, внимая

моей заученной мольбе,

что рядом склеп, где статуя немая,

воспоминанье о тебе.

О, смена встреч, обманы вдохновенья.

В обманах смысл и сладость есть:

не жажда невозможного забвенья,

а увлекательная месть.

И вот душа вздыхает, как живая,

при убедительной луне,

в живой душе искусно вызывая

все то, что умерло во мне.

Но только с ней поникну в сумрак сладкий

и дивно задрожит она,

тройным ударом мраморной перчатки

вдруг будет дверь потрясена.

И вспомнится испанское сказанье,

и тяжко из загробных стран

смертельное любви воспоминанье

войдет, как белый великан.

Оно сожмет, тожественно, без слова,

мне сердце дланью ледяной,

и пламенные пропасти былого

вдруг распахнутся предо мной.

Но, не поняв, что сердцу нежеланна,

что сердце темное мертво,

доверчиво лепечет Донна Анна.

не видя гостя моего.

1924 г.

La bonne lorraine

Жгли англичане, жгли мою подругу,

на площади в Руане жгли ее.

Палач мне продал черную кольчугу,

клювастый шлем и мертвое копье.

Ты здесь со мной, железная святая,

и мир с тех пар стал холоден и прост:

косая тень и лестница витая,

и в бархат ночи вбиты гвозди звезд.

Моя свеча над ржавою резьбою

дрожит и каплет воском на ремни.

Мы, воины, летали за тобою,

в твои цвета окрашивая дни.

Но опускала ночь свое забрало,

и, молча выскользнув из лат мужских,

ты, белая и слабая, сгорала

в объятьях верных рыцарей твоих.

1924, Берлин

* Прекрасная Лотарингка (фр.).

Годовщина

В те дни, дай Бог, от краю и до краю

гражданская повеет благодать:

все сбудется, о чем за чашкой чаю

мы на чужбине любим погадать.

И вот последний человек на свете,

кто будет помнить наши времена,

в те дни на оглушительном банкете,

шалея от волненья и вина,

дрожащий, слабый, в дряхлом умиленье

поднимется... Но нет, он слишком стар:

черта изгнанья тает в отдаленье,

и ничего не помнит юбиляр.

Мы будем спать, минутные поэты;

я, в частности, прекрасно буду спать,

в бою случайном ангелом задетый,

в родимый прах вернувшийся опять.

Библиофил какой-нибудь, я чую,

найдет в былых, не нужных никому

журналах, отпечатанных вслепую

нерусскими наборщиками, тьму

статей, стихов, чувствительных романов

о том, как Русь была нам дорога,

как жил Петров, как странствовал Иванов

и как любил покорный ваш слуга.

Но подписи моей он не отметит:

забыто все. И, Муза, не беда.

Давай блуждать, давай глазеть, как дети,

на проносящиеся поезда,

на всякий блеск, на всякое движенье,

предоставляя выспренним глупцам

бранить наш век, пенять на сновиденье,

единый раз дарованное нам.

1926

Сирень

Ночь в саду, послушная волненью,

нарастающему в тишине,

потянулась, дрогнула сиренью,

серой и пушистой при луне.

Смешанная с жимолостью темной,

всколыхнулась молодость моя.

И скользнула, при луне огромной,

белизной решетчатом скамья.

И опять на листья без дыханья

пали грозди смутной чередой.

Безымянное воспоминанье,

не засни, откройся мне, постой.

Но едва пришедшая в движенье

ночь моя, туманна и светла,

как в стеклянной двери отраженье,

повернулась плавно и ушла.

1928 г.

Паломник

Ю. И. Айхенвальду

Хозяин звезд, и ветра зычного,

и вьющихся порог,

бог-виноградарь, бог коричневый,

смеющийся мой бог,

позволь зарю в стакан мой выдавить,

чтобы небесный хмель

понес, умчал меня за тридевять

синеющих земель.

Я возвращусь в усадьбу отчую

средь клеверных палей;

дом обойду, зерном попотчую

знакомых голубей.

Дни медленные, деревенские...

Ложится жаркий свет

на скатерть и под стулья венские

решеткой на паркет.

Там в доме с радужной верандою,

с березой у дверей,

в халате старом проваландаю

остаток жизни сей.

Но часто, ночью, гул бессонницы

нахлынет на постель,

тряхнет, замрет и снова тронется,

как поезд сквозь метель.

И я тогда услышу: вспомни-ка

рыдающий вагон

и счастье странного паломника,

чья Мекка там, где он.

Он рад бывал, скитаясь по миру,

озерам под луной.

вокзалам громовым и номеру

в гостинице ночной.

О, как потянет вдруг на яркую

чужбину, в дальний путь,

как тяжело к окну прошаркаю,

как захочу вернуть

все то дрожащее, весеннее,

что плакало во мне,

и - всякой яви совершеннее

сон о родной стране.

1927 г.

Сновиденье

Будильнику на утро задаю

урок, и в сумрак отпускаю,

как шар воздушный, комнату мою,

и облегченно в сон вступаю.

Меня берет - уже во сне самом

как бы вторичная дремота.

Туманный стол. Сидящих за столом

не вижу. Все мы ждем кого-то.

Фонарь карманный кто-то из гостей

на дверь, как пистолет, наводит.

И, ростом выше и лицом светлей,

убитый друг со смехом входит.

Я говорю без удивленья с ним,

живым, и знаю, нет обмана.

Со лба его сошла, как легкий грим,

смертельная когда-то рана.

Мы говорим. Мне весело. Но вдруг

заминка, странное стесненье.

Меня отводит в сторону мой друг

и что-то шепчет в объясненье.

Но я не слышу. Длительный звонок

на представленье созывает:

будильник повторяет свой урок,

и день мне веки прерывает.

Лишь миг один неправильный на вид

мир падает, как кошка, сразу

на все четыре лапы, и стоит,

знакомый разуму и глазу.

Но, Боже мой,- когда припомнишь сон,

случайно, днем, в чужой гостиной,

или, сверкнув, придет на память он

пред оружейною витриной,

как благодарен силам неземным,

что могут мертвые нам сниться.

Как этим сном, событием ночным,

душа смятенная гордится!

1927 г.

Прохожий с елкой

На белой площади поэт

запечатлел твой силуэт.

Домой, в непраздничный мороз,

ты елку черную понес.

Пальто российское до пят.

Калоши по снегу скрипят.

С зубчатой елкой на спине

ты шел по ровной белизне,

сам черный, сгорбленный, худой,

уткнувшись в ворот бородой,

в снегах не наших площадей.

с немецкой елочкой своей.

И в поэтический овал

твой силуэт я врисовал.

1925

Тень

К нам в городок приехал в гости

бродячий цирк на семь ночей.

Блистали трубы на помосте,

надулись щеки трубачей.

На площадь, убранную странно,



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать