Жанр: Русская Классика » Владимир Набоков » Полное собрание стихотворений (страница 14)


мы все глядели - синий мрак,

собор святого Иоанна

и сотня пестрая зевак.

Дыханье трубы затаили,

и над бесшумною толпой

вдруг тишину переступили

куранты звонкою стопой.

И в вышине, перед старинным

собором, на тугой канат,

шестом покачивая длинным,

шагнул, сияя, акробат.

Курантов звон, пока он длился,

пока в нем пребывал Господь,

как будто в свет преобразился

и в вышине облекся в плоть.

Стена соборная щербата

и ослепительна была;

тень голубая акробата

подвижно на нее легла.

Все выше над резьбой портала,

где в нише - статуя и крест,

тень угловатая ступала,

неся свой вытянутый шест.

И вдруг над башней с циферблатом,

ночною схвачен синевой,

исчез он с трепетом крылатым

прелестный облик теневой.

И снова заиграли трубы,

меж тем как, потен и тяжел,

в погасших блестках, гаер грубый

за подаяньем к нам сошел.

1925, Шварцвальд

Сны

Странствуя, ночуя у чужих,

я гляжу на спутников моих,

я ловлю их говор тусклый.

Роковых я требую примет:

кто увидит родину, кто нет,

кто уснет в земле нерусской.

Если б знать. Ведь странникам даны

только сны о родине, а сны

ничего не переменят.

Что таить - случается и мне

видеть сны счастливые: во сне

я со станции в именье

еду, не могу сидеть, стою

в тарантасе тряском, узнаю

все толчки весенних рытвин,

еду, с непокрытой головой,

белый, что платок твой, и с душой,

слишком полной для молитвы.

Господи, я требую примет:

кто увидит родину, кто нет,

кто уснет в земле нерусской.

Если б знать. За годом валит год,

даже тем, кто верует и ждет,

даже мне бывает грустно.

Только сон утешит иногда.

Не на области и города,

не на волости и села,

вся Россия делится на сны,

что несметным странникам даны

на чужбине, ночью долгой.

1926

Комната

Вот комната. Еще полуживая,

но оживет до завтрашнего дня.

Зеркальный шкал глядит, не узнавая,

как ясное безумье, на меня.

В который раз выкладываю вещи,

знакомлюсь вновь с причудами ключей;

и медленно вся комната трепещет,

и медленно становится моей.

Совершено. Все призвано к участью

в моем существованье, каждый звук:

скрип ящика, своею доброй пастью

пласты белья берущего из рук.

И рамы, запирающейся плохо,

стук по ночам - отмщенье за сквозняк,

возня мышей, их карликовый грохот,

и чей-то приближающийся шаг:

он никогда не подойдет вплотную;

как на воде за кругом круг, идет

и пропадает, и опять я чую,

как он вздохнул и двинулся вперед.

Включаю свет. Все тихо. На перину

свет падает малиновым холмом.

Все хорошо. И скоро я покину

вот эту комнату и этот дом.

Я много знал таких покорных комнат,

но пригляжусь, и грустно станет мне:

никто здесь не полюбит, не запомнит

старательных узоров на стене.

Сухую акварельную картину

и лампу в старом платьице сквозном

забуду сам, когда и я покину

вот эту комнату и этот дом.

В другой пойду: опять однообразность

обоев, то же кресло у окна...

Но грустно мне: чем незаметней разность,

тем, может быть, божественней она.

И может быть, когда похолодеем

и в голый рай из жизни перейдем,

забывчивость земную пожалеем,

не зная, чем обставить новый дом...

1926 г.

Мать

Смеркается. Казнен. С Голгофы отвалив,

спускается толпа, виясь между олив,

подобно медленному змию;

и матери глядят, как под гору, в туман

увещевающий уводит Иоанн

седую, страшную Марию.

Уложит спать ее и сам приляжет он,

и будет до утра подслушивать сквозь сон

ее рыданья и томленье.

Что, если у нее остался бы Христос

и плотничал, и пел? Что, если этих слез

не стоит наше искупленье?

Воскреснет Божий Сын, сияньем окружен;

у гроба, в третий день, виденье встретит жен,

вотще купивших ароматы;

светящуюся плоть ощупает Фома,

от веянья чудес земля сойдет с ума,

и будут многие распяты.

Мария, что тебе до бреда рыбарей!

Неосязаемо над горестью твоей

дни проплывают, и ни в третий,

ни в сотый, никогда не вспрянет он на зов,

твой смуглый первенец, лепивший воробьев

на солнцепеке, в Назарете.

1925, Берлин

Весна

Помчал на дачу паровоз.

Толпою легкой, оробелой

стволы взбегают на откос:

дым засквозил волною белой

в апрельской пестроте берез.

В вагоне бархатный диванчик

еще без летнего чехла.

У рельс на желтый одуванчик

садится первая пчела.

Где был сугроб, теперь дырявый

продолговатый островок

вдоль зеленеющей канавы:

покрылся копотью, размок

весною пахнущий снежок.

В усадьбе сумерки и стужа.

В саду, на радость голубям,

блистает облачная лужа.

По старой крыше, по столбам,

по водосточному колену

помазать наново пора

зеленой краской из ведра

ложится весело на стену

тень лестницы и маляра.

Верхи берез в лазури свежей,

усадьба, солнечные пни

все образы одни и те же,

все совершеннее они.

Вдали от ропота изгнанья

живут мои воспоминанья

в какой-то неземной тиши:

бессмертно все, что невозвратно,

и в этой вечности обратной

блаженство гордое души.

1925

В раю

Моя душа, за смертью дальней

твой образ виден мне вот так:

натуралист провинциальный,

в раю потерянный чудак.

Там в роще дремлет ангел дикий,

полупавлинье существо.

Ты любознательно потыкай

зеленым зонтиком в него,

соображая, как сначала

о ней напишешь ты статью,

потом... но только нет журнала

и нет читателей в раю.

И ты стоишь, еще не веря

немому горю своему:

об этом синем сонном звере

кому расскажешь ты, кому?

Где мир и названные розы,

музей и птичьи чучела?

И смотришь, смотришь ты сквозь слезы

на безымянные крыла.

1927, Берлин

Из книги "Poems and Problems"

Дождь пролетел

Дождь пролетел и сгорел на лету.

Иду по румяной дорожке.

Иволги свищут, рябины в цвету,

белеют на ивах сережки.

Воздух живителен, влажен, душист.

Как жимолость благоухает!

Кончиком вниз наклоняется лист

и с кончика жемчуг роняет.

1917, Выра

К свободе

Ты медленно бредешь по улицам бессонным;

на горестном челе нет прежнего луча,

зовущего к любви и высям озаренным.

В одной руке дрожит потухшая свеча.

Крыло подбитое по трупам волоча

и заслоняя взор локтем окровавленным,

обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь,

а за тобой, увы, стоит все та же ночь.

1917, Крым

Номер в гостинице

Не то кровать, не то скамья.

Угрюмо-желтые обои.

Два стула. Зеркало кривое.

Мы входим - я и тень моя.

Окно со звоном открываем:

спадает отблеск до земли.

Ночь бездыханна. Псы вдали

тишь рассекают пестрым лаем.

Я замираю у окна,

и в черной чаше небосвода,

как золотая капля меда,

сверкает сладостно луна.

8 апреля 1919, Севастополь

Герб

Лишь отошла земля родная,

в соленой тьме дохнул норд-ост,

как меч алмазный, обнажая

средь облаков стремнину звезд.

Мою тоску, воспоминанья

клянусь я царственно беречь

с тех пор, как принял герб изгнанья:

на черном поле звездный меч.

24 января 1925, Берлин

Вершина

Люблю я гору в шубе черной

лесов еловых, потому

что в темноте чужбины горной

я ближе к дому моему.

Как не узнать той хвои плотной

и как с ума мне не сойти

хотя б от ягоды болотной,

заголубевшей на пути.

Чем выше темные, сырые

тропинки вьются, тем ясней

приметы с детства дорогие

равнины северной моей.

Не так ли мы по склонам рая

взбираться будем в смертный час,

все то любимое встречая,

что в жизни возвышало нас?

31 августа 1925, Фелмберг (Шварцвальд)

Лилит

Я умер. Яворы и ставни

горячий теребил Эол

вдоль пыльной улицы.

Я шел,

и фавны шли, и в каждом фавне

я мнил, что Пана узнаю:

"Добро, я, кажется, в раю".

От солнца заслонясь, сверкая

подмышкой рыжею, в дверях

вдруг встала девочка нагая

с речною лилией в кудрях,

стройна, как женщина, и нежно

цвели сосцы - и вспомнил я

весну земного бытия,

когда из-за ольхи прибрежной

я близко-близко видеть мог,

как дочка мельника меньшая

шла из воды, вся золотая,

с бородкой мокрой между ног.

И вот теперь, в том самом фраке,

в котором был вчера убит,

с усмешкой хищною гуляки

я подошел к моей Лилит.

Через плечо зеленым глазом

она взглянула - и на мне

одежды вспыхнули и разом

испепелились.

В глубине

был греческий диван мохнатый,

вино на столике, гранаты,

и в вольной росписи стена.

Двумя холодными перстами

по-детски взяв меня за пламя:

"Сюда",- промолвила она.

Без принужденья, без усилья,

лишь с медленностью озорной,

она раздвинула, как крылья,

свои коленки предо мной.

И обольстителен и весел

был запрокинувшийся лик,

и яростным ударом чресел

я в незабытую проник.

Змея в змее, сосуд в сосуде,

к ней пригнанный, я в ней скользил,

уже восторг в растущем зуде

неописуемый сквозил,

как вдруг она легко рванулась,

отпрянула и, ноги сжав,

вуаль какую-то подняв,

в нее по бедра завернулась,

и, полон сил, на полпути

к блаженству, я ни с чем остался

и ринулся и зашатался

от ветра странного. "Впусти",

я крикнул, с ужасом заметя,

что вновь на улице стою

и мерзко блеющие дети

глядят на булаву мою.

"Впусти",- и козлоногий, рыжий

народ все множился. "Впусти же,

иначе я с ума сойду!"

Молчала дверь. И перед всеми

мучительно я пролил семя

и понял вдруг, что я в аду.

1928, Берлин

К музе

Я помню твой приход: растущий звон,

волнение, неведомое миру.

Луна сквозь ветки тронула балкон,

и пала тень, похожая на лиру.

Мне, юному, для неги плеч твоих

казался ямб одеждой слишком грубой.

Но был певуч неправильный мой стих

и улыбался рифмой красногубой.

Я счастлив был. Над гаснущим стадом

огонь дрожал, вылущивал огарок;

и снилось мне: страница под стеклом

бессмертная, вся в молниях помарок.

Теперь не то. Для утренней звезды

не откажусь от утренней дремоты.

Мне не под силу многие труды,

особенно тщеславия заботы.

Я опытен, я скуп и нетерпим.

Натертый стих блистает чище меди.

Мы изредка с тобою говорим

через забор, как старые соседи.

Да, зрелость живописна, спору нет:

лист виноградный, груша, пол-арбуза

и - мастерства предел - прозрачный свет.

Мне холодно. Ведь это осень, муза.

1929, Берлин

Снег

О, этот звук! По снегу

скрип, скрип, скрип

в валенках кто-то идет.

Толстый крученый лед

остриями вниз с крыши повис.

Снег скрипуч и блестящ.

(О, этот звук!)

Салазки сзади не тащатся

сами бегут, в пятки бьют.

Сяду и съеду

по крутому, по ровному:

валенки врозь,

держусь за веревочку.

Отходя ко сну,

всякий раз думаю;

может быть, удосужится

меня посетить

тепло одетое, неуклюжее

детство мое.

1930, Берлин

Формула

Сутулится на стуле

беспалое пальто.

Потемки обманули,

почудилось не то.

Сквозняк прошел недавно,

и душу унесло

в раскрывшееся плавно

стеклянное число.

Сквозь отсветы пропущен

сосудов цифровых,

раздут или расплющен

в алембиках кривых,

мой дух преображался:

на тысячу колец,



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать