Жанр: Русская Классика » Владимир Набоков » Полное собрание стихотворений (страница 15)


вращаясь, размножался

и замер наконец

в хрустальнейшем застое.

в отличнейшем Ничто,

а в комнате пустое

сутулится пальто.

1931, Берлин

Неоконченный черновик

Поэт, печалью промышляя,

твердит прекрасному: прости!

Он говорит, что жизнь земная

слова на поднятой в пути

откуда вырванной? - странице

(не знаем и швыряем прочь),

или пролет мгновенный птицы

чрез светлый зал из ночи в ночь.

Зоил (пройдоха величавый,

корыстью занятый одной)

и литератор площадной

(тревожный арендатор славы)

меня страшатся потому,

что зол я, холоден и весел,

что не служу я никому,

что жизнь и честь мою я взвесил

на пушкинских весах, и честь

осмеливаюсь предпочесть.

1931, Берлин

Вечер на пустыре

Вдохновенье, розовое небо,

черный дом с одним окном

огненным. О, это небо,

выпитое огненным окном!

Загородный сор пустынный,

сорная былинка со слезой,

череп счастья, тонкий, длинный,

вроде черепа борзой.

Что со мной? Себя теряю,

растворяюсь в воздухе, в заре;

бормочу и обмираю

на вечернем пустыре.

Никогда так плакать не хотелось.

Вот оно, на самом дне.

Донести тебя, чуть запотелое

и такое трепетное, в целости

никогда так не хотелось мне...

Выходи, мое прелестное,

зацепись за стебелек,

за окно, еще небесное,

иль за первый огонек.

Мир, быть может, пуст и беспощаден,

я не знаю ничего,

но родиться стоит ради

этого дыханья твоего.

Когда-то было легче, проще:

две рифмы - и раскрыл тетрадь.

Как смутно в юности заносчивой

мне довелось тебя узнать.

Облокотившись на перила

стиха, плывущего, как мост,

уже душа вообразила,

что двинулась и заскользила

и доплывет до самых звезд.

Но, переписанные начисто,

лишась мгновенно волшебства,

бессильно друг за друга прячутся

отяжелевшие слова.

Молодое мое одиночество

средь ночных, неподвижных ветвей;

над рекой - изумление ночи,

отраженное полностью в ней;

и сиреневый цвет, бледный баловень

этих первых неопытных стоп,

освещенный луной небывалой

в полутрауре парковых троп;

и теперь увеличенный памятью,

и прочнее, и краше вдвойне,

старый дом, и бессмертное пламя

керосиновой лампы в окне;

и во сне приближение счастия,

дальний ветер, воздушный гонец,

все шумней проникающий в чащу,

наклоняющий ветвь наконец,

все, что время как будто и отняло,

а глядишь - засквозило опять,

оттого что закрыто неплотно,

и уже невозможно отнять.

Мигая, огненное око

глядит сквозь черные персты

фабричных труб на сорные цветы

и на жестянку кривобокую.

По пустырю в темнеющей пыли

поджарый, пес мелькает шерстью снежной.

Должно быть, потерялся. Но вдали

уж слышен свист настойчивый и нежный.

И человек навстречу мне сквозь сумерки

идет, зовет. Я узнаю

походку бодрую твою.

Не изменился ты с тех пор, как умер.

1932, Берлин

Безумец

В миру фотограф уличный, теперь же

царь и поэт, парнасский самодержец

(который год сидящий взаперти),

он говорил:

"Ко славе снизойти

я не желал. Она сама примчалась.

Уж я забыл, где муза обучалась,

но путь ее был прям и одинок.

Я не умел друзей готовить впрок,

из лапы льва не извлекал занозы.

Вдруг снег пошел; гляжу, а это розы.

Блаженный жребий. Как мне дорога

унылая улыбочка врага.

Люблю я неудачника тревожить,

сны обо мне мучительные множить

и теневой рассматривать скелет

завистника прозрачного на свет.

Когда луну я балую балладой,

волнуются деревья за оградой,

вне очереди торопясь попасть

в мои стихи. Доверена мне власть

над всей землей, соседу непослушной.

И счастие так ширится воздушно,

так полнится сияньем голова,

такие совершенные слова

встречают мысль и улетают с нею,

что ничего записывать не смею.

Но иногда - другим бы стать, другим!

О, поскорее! Плотником, портным,

а то еще - фотографом бродячим:

как в старой сказке жить, ходить по дачам,

снимать детей пятнистых в гамаке,

собаку их и тени на песке".

Начало 1933, Берлин

Как я люблю тебя

Такой зеленый, серый, то есть

весь заштрихованный дождем,

и липовое, столь густое,

что я перенести - уйдем!

Уйдем и этот сад оставим

и дождь, кипящий на тропах

между тяжелыми цветами,

целующими липкий прах.

Уйдем, уйдем, пока не поздно,

скорее, под плащом, домой,

пока еще ты не опознан,

безумный мой, безумный мой!

Держусь, молчу. Но с годом каждым,

под гомон птиц и шум ветвей,

разлука та обидней кажется,

обида кажется глупей.

И все страшней, что опрометчиво

проговорюсь и перебью

теченье тихой, трудной речи,

давно проникшей в жизнь мою.

Над краснощекими рабами

лазурь как лаковая вся,

с накачанными облаками,

едва заметными толчками

передвигающимися.

Ужель нельзя там притулиться

и нет там темного угла,

где темнота могла бы слиться

с иероглифами крыла?

Так бабочка не шевелится

пластом на плесени ствола.

Какой закат! И завтра снова,

и долго-долго быть жаре,

что безошибочно основано

на тишине и мошкаре.

В луче вечернем повисая,

она толчется без конца,

как бы игрушка золотая

в руках немого продавца.

Как я люблю тебя. Есть в этом

вечернем воздухе порой

лазейки для души, просветы

в тончайшей ткани мировой.

Лучи проходят меж стволами.

Как я люблю тебя! Лучи

проходят меж стволами, пламенем

ложатся на стволы. Молчи.

Замри под веткою расцветшей,

вдохни, какое разлилось

зажмурься, уменьшись и в вечное

пройди украдкою насквозь.

17 апреля 1934, Берлин

L'Inconnue de la Seine

Торопя этой жизни развязку,

не любя на земле ничего,

все гляжу я на белую маску

неживого лица

твоего.

В без конца замирающих струнах

слышу голос твоей красоты.

В бледных толпах утопленниц юных

всех бледней и пленительней ты.

Ты со мною хоть в звуках помешкай,

жребий твой был на счастие скуп,

так ответь же посмертной усмешкой

очарованных гипсовых губ.

Неподвижны и выпуклы веки,

густо слиплись ресницы. Ответь,

неужели навеки, навеки?

А ведь как ты умела глядеть!

Плечи худенькие, молодые,

черный крест шерстяного платка,

фонари, ветер, тучи ночные,

в темных яблоках злая река.

Кто он был, умоляю, поведай,

соблазнитель таинственный твой?

Кудреватый племянник соседа

пестрый галстучек, зуб золотой?

Или звездных небес завсегдатай,

друг бутылки, костей и кия,

вот такой же гуляка проклятый,

прогоревший мечтатель, как я?

И теперь, сотрясаясь всем телом,

он, как я, на кровати сидит

в черном мире, давно опустелом,

и на белую маску глядит.

1934, Берлин

* Незнакомка из Сены (фр.).

На закате

На закате, у той же скамьи,

как во дни молодые мои,

на закате, ты знаешь каком,

с яркой тучей и майским жуком,

у скамьи с полусгнившей доской

высоко над румяной рекой,

как тогда, в те далекие дни,

улыбнись и лицо отверни,

если душам умерших давно

иногда возвращаться дано.

1935, Берлин

Мы с тобою так верили

Мы с тобою так верили в связь бытия,

но теперь оглянулся я, и удивительно,

до чего ты мне кажешься, юность моя,

по цветам не моей, по чертам недействительной.

Если вдуматься, это как дымка волны

между мной и тобой, между мелью и тонущим;

или вижу столбы и тебя со спины,

как ты прямо в закат на своем полугоночном.

Ты давно уж не я, ты набросок, герой

всякой первой главы, а как долго нам верилось

в непрерывность пути от ложбины сырой

до нагорного вереска.

1938, Париж

Что за ночь с памятью случилось

Что за ночь с памятью случилось?

Снег выпал, что ли? Тишина.

Душа забвенью зря училась:

во сне задача решена.

Решенье чистое, простое

(о чем я думал столько лет?).

Пожалуй, и вставать не стоит:

ни тела, ни постели нет.

1938, Ментона

Поэты

Из комнаты в сени свеча переходит

и гаснет. Плывет отпечаток в глазах,

пока очертаний своих не находит

беззвездная ночь в темно-синих ветвях.

Пора, мы уходим - еще молодые,

со списком еще не приснившихся снов,

с последним, чуть зримым сияньем России

на фосфорных рифмах последних стихов.

А мы ведь, поди, вдохновение знали,

нам жить бы, казалось, и книгам расти,

но музы безродные нас доконали,

и ныне пора нам из мира уйти.

И не потому, что боимся обидеть

своею свободою добрых людей.

Нам просто пора, да и лучше не видеть

всего, что сокрыто от прочих очей:

не видеть всей муки и прелести мира,

окна, в отдаленье поймавшего луч.

лунатиков смирных в солдатских мундирах,

высокого неба, внимательных туч;

красы, укоризны; детей малолетних,

играющих в прятки вокруг и внутри

уборной, кружащейся а сверках летних;

красы, укоризны вечерней зари;

всего, что томит, обвивается, ранит;

рыданья рекламы на том берегу,

текучих ее изумрудов в тумане,

всего, что сказать я уже не могу.

Сейчас переходим с порога мирского

в ту область... как хочешь ее назови:

пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,

иль, может быть, проще: молчанье любви.

Молчанье далекой дороги тележной,

где в пене цветов колея не видна,

молчанье отчизны - любви безнадежной

молчанье зарницы, молчанье зерна.

1939, Париж

К России

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни затих.

Я беспомощен. Я умираю

от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,

волен выть на вершинах о ней,

но теперь я спустился в долину,

и теперь приближаться не смей.

Навсегда я готов затаиться

и без имени жить. Я готов,

чтоб с тобой и во снах не сходиться,

отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,

не касаться любимейших книг,

променять на любое наречье

все, что есть у меня,- мой язык.

Но зато, о Россия, сквозь слезы,

сквозь траву двух несмежных могил,

сквозь дрожащие пятна березы,

сквозь все то, чем я смолоду жил,

дорогими слепыми глазами

не смотри на меня, пожалей,

не ищи в этой угольной яме,

не нащупывай жизни моей!

Ибо годы прошли и столетья,

и за горе, за муку, за стыд,

поздно, поздно! - никто не ответит,

и душа никому не простит.

1939, Париж

Око

К одному исполинскому оку

без лица, без чела и без век,

без телесного марева сбоку

наконец-то сведен человек.

И на землю без ужаса глянув

(совершенно несхожую с той,

что, вся пегая от океанов,

улыбалась одною щекой),

он не горы там видит, не волны,

не какой-нибудь яркий залив

и не кинематограф безмолвный

облаков, виноградников, нив;

и, конечно, не угол столовой

и свинцовые лица родных

ничего он не видит такого

в тишине обращений своих.

Дело в том, что исчезла граница

между вечностью и веществом

и на что неземная зеница,

если вензеля нет ни на чем?

1939, Париж

Слава

И вот, как на колесиках, вкатывается ко мне некто

восковой, поджарый, с копотью в красных ноздрях,

и сижу, и решить не могу: человек это

или просто так - разговорчивый прах.

Как проситель из наглых, гроза общежитий,



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать