Жанр: Биографии и Мемуары » Иван Науменко » Сорок третий (страница 10)


Но больше всего поражает Батуру Спаткаева осведомленность. Пишет, что партизаны слабо вооружены, обещает в скором времени их разогнать.

- Кто принес? - не глядя на Зину, хрипло спрашивает Батура.

- Брось, Александр. Приходила баба из местечка, принесла. А другое с Востриковой Настей передал Спаткай. Встретил в местечке на улице и передал. Теперь он как тютька там, Настя ходила в Батьковичи за солью.

- Вострикова Настя! - будто что-то вспомнив, бормочет Батура. - Ее же брата, кажется, прикончили летом. Тогда, когда гнали молодежь в Германию. Понятно...

Зина испугалась. Сразу, как только Батура вошел в хату, она почувствовала, что с этим челозеком, на лице которого затаилось мрачное упорство, говорить будет трудно. Забредали к ней в дом и другие партизаны, особенно в первое время, когда Спаткай только что сбежал в местечко. Ругали, унижали, даже забрали одежду, принадлежавшую волостному бургомистру. Но никогда не чувствовала она себя такой беспомощной, как теперь.

- Александр, не хотела говорить, но скажу. Чтоб на других людей не думал. Спаткай сам тут был. На коленях ползал, просил, чтоб шла с ним в местечко. Но я ему долго засиживаться не дала. Взял немного белья, сала. Приходил ночью с Князевым. Только тот в хате не был. Стоял за утлом, караулил.

- Когда приходили? - бледнея, спрашивает Батура.

- Недели две назад. Когда была метель. Ночью пришли, ночью и ушли.

Батура вскакивает, нервно шагает по хате. Наконец, понизив голос, говорит:

- Хорошо, что сказала. Мы этого не забудем. А теперь вот что, Зина. Я поставлю к тебе двух человек. Начала помогать, так помогай. Напиши Спаткаю, чтоб пришел. Тебе он поверит.

Зина покраснела, отрицательно покачала головой:

- Нет, Александр, что бы про меня ни говорили, но на такое я не пойду. Мне не жалко Спаткая. Ловите, наказывайте. Только своими руками ямы копать ему не буду.

И в жизни отдельного человека, усталого от сомнений, неудач, предчувствий беды, бывают минуты, когда окружающий мир кажется ему враждебным, неустойчивым, когда холодной змеей заползает в душу тревога. Тогда человек теряет веру в собственные силы и, может по той причине, что смотрит на жизнь сквозь темные очки, перестает видеть ее такой, какая она есть. Это болезнь души, беда, и счастлив тот, кого она минует. Сколько распалось счастливых семей из-за слепой дикой ревности, сколько друзей-товарищей стали врагами, не сумев разобраться в своей обиде. Человек, у которого поколеблется вера в себя, жесток. Он несет страдания, боль и даже смерть другому человеку.

Но куда страшней, куда злее справляет свой черный бал болезнь недоверия, когда она затронет, опутает многих. Наступает как бы всеобщее помутнение разума. Тогда нет и в помине доброго согласия, которое, кажется, только и должно быть в людях...

Зимним вечером, после того как Батура поговорил с женой волостного бургомистра и положил себе в карман его письма, тут же в Пилятичах, в холодном замызганном помещении школы, состоялось собрание партизан той части Домачевского отряда, которая не ушла за Птичь, а осталась на Литвиновщине, ближе к семьям. Часовых выставили человек десять - на всех улицах и переулках. Президиума не было, протокола никто не вел. В самом большом классе, который полиция переоборудовала под казарму, на нарах, столах, прямо на полу у стен, сидело с полсотни партизан.

На гвозде, вбитом в стену, тускло поблескивал фонарь, и этот слабый свет еще больше подчеркивал тревожность и неустойчивость момента.

На середину узкого круга выходит Батура. Он в старой красноармейской шинели, на голове - островерхая шапка-буденовка. Начальства в отряде фактически нет. Командир Петровец и комиссар Лисавенка, присланные осенью из Октябрьского района, отправились за Птичь. Но не укоренились, не прижились они за тот месяц или два, что побыли в отряде. Старые, заслуженные партизаны, которые выстояли тут, на месте, прошлую зиму, не видели необходимости идти за Птичь, отдаляться от родных деревень теперь, когда полицейские гарнизоны разогнаны.

- Фашисты готовят нам западню, - говорит Батура, стоя посреди комнаты. - Знают про нас все. Сколько в отрядах и кто в отряде. Составили списки, кого вешать, а кого расстреливать. Могу ознакомить...

Он вынимает из кармана листки посланий Спаткая к Зине, зачитывает наиболее выразительные места.

- Кто писал? - слышится тревожный голос.

- Спаткай. Кто знает его почерк, прошу подтвердить...

Листки идут по рукам. То, что писал листки враг, а они попали к партизанам, подымает Батуру в глазах людей. Всем кажется, что Батура знает больше, чем говорит, имеет отношение к особо важным секретам.

- Могу добавить, - продолжает Батура. - Две недели назад Спаткай и Князев были в Пилятичах. Наши посты их пропустили.

IV

Ночью поднялся ветер. В бывшем помещичьем парке глухо зашумели старые липы и клены. Заскрипел и сам дом, давно не жилой, с выдранными окнами, дверями. Дом этот видится темным призраком, который вызывает ночью недоброе чувство у прохожих.

За парком чернеют лозы. Большое, разбросанное село Пилятичи только с одной стороны примыкает к лесу. Вообще оно на виду, так как стоит на песчаном, открытом ветрам взгорье. Вокруг - равнина занесенных снегом торфяников.

Два человека, минуя парк, выходят на дорогу, в немую ночную тьму. Идут медленно, не спеша, держатся за ремни винтовок, которые у них за плечами.

- Поверил бы ты, Панас, - говорит один из них, Анкудович, - что у себя дома будем вот так ходить? Прятаться, как зайцы?

Собеседник Анкудовича Евтушик - большой, неуклюжий - молча плетется

сзади. На голове у него сшитая из овчины шапка, на ногах - постолы. За те три месяца, что партизаны хозяйничают в окрестных деревнях, можно было раздобыть сапоги или ботинки, но Евтушик о себе не очень заботится.

Оба идут к семьям - Анкудович в Озерки, где живет жена с тремя детьми, а Евтушик дальше, в Лозовицу. У него семья большая, одних детей пятеро. После того, что рассказал Батура, все кинулись к семьям, ездят или ходят от села к селу. Где днюют, там не ночуют. За эти месяцы порядком распустились. Другой и за стол не сядет, если хозяйка не поставит яичницу и бутылку. Немцев, конечно, понемногу тормошат. Они теперь поподжали хвосты - из гарнизонов и будок носа не высовывают.

- Удивительно, как Спаткай с Князевым отважились сунуть нос в Пилятичи? Может, почувствовали силу?

- У Спаткая гнилая душа, - говорит Анкудович. - Родом он из-за Припяти. В коллективизацию у нас выплыл. Заведовал избой-читальней. Я еще тогда заметил его. На ячейке в Пилятичах постановили закрыть церковь. Ну, одним словом, вынесли все, чтоб богомольцам некому было молиться. Я тоже пошел. Перегиб, конечно, но было, сам знаешь. Сломали ночью замок, залезли. Брали самое ценное - золотые, позолоченные кресты, серебро. Взяли, помню, и один ящичек. Тяжелый, наверно серебряный. А когда все принесли в сельсовет, стали делать опись, ящичка не оказалось. Тогда уже на Спаткая пало подозрение.

- Не разглядели, что не тем духом дышит, - отзывается Евтушик.

- Как ты разглядишь? Думаешь, Спаткай что-нибудь плохое в политике делал? Ну, может, только за воротник заливал. С Овчаром он давно снюхался. Сам знаешь, какая жизнь была. Кампания за кампанией. Выспаться было некогда. А выступал Спаткай правильно. Дисциплину умел держать. В районе его ценили. Молоко, мясо сельсовет выполнял.

Посвистывает ветер в редком ракитнике. Впереди, немного в стороне от того места, где чернеет деревенька Пажить, блеснуло несколько мигающих огоньков.

- Гляди, Панас, - Анкудович остановился. - Около Пажити кто-то будто закурил. Видишь, видишь - снова блеснуло.

Остановился и Евтушик. Стал настороженно вглядываться туда, куда показывал Анкудович. Действительно, в двух или трех местах вспыхнули и сразу погасли зеленоватые огоньки.

- Волки, - уверенно сказал Евтушик. - Расплодилось погани. Носятся стая за стаей. Я намедни из Лозовицы шел, так видел. Тогда они еще и выли.

Мужчины снимают с плеч винтовки. Идут, держа их в руках.

- Давай стрельнем, - предложил Евтушик.

- Не надо, шуму наделаем.

- Ветер в сторону, в Пилятичах не услышат.

- Так в Пажити услышат.

- А разве кто из наших в Пажити?

- Кто-нибудь ночует.

Через полчаса они добираются до Пажити. Волчья стая скрылась из виду. Маленькая, в одну улицу, деревенька спит, ни огонька в окнах, ни звука. Чернеют приземистые хатки, укрытые капорами снежных крыш. Ветер южный, и собаки, наверно, не чуют волков: ни одна не лает.

На болоте дорога была чистой, ровной, а тут возле заборов, изгородей лежат большие снежные сугробы. Некоторые хатки занесены до самых окон. Когда мужчины дошли до середины деревни, загорланили петухи. Один, потом второй.

- Самая полночь, - говорит Евтушик. - Может, зайдем к кому? Чего ночью тащиться? Еще правда нападет какая стая. Пересидим немного.

Анкудович в нерешительности останавливается.

- Разве к Маланье?

Евтушик хохочет:

- Не бойся, Трофимович, жене не скажу. А меня стыдиться нечего. Наверно же в каждом селе имеешь. Гляди, и не по одной.

- А, хватит язык чесать. Давай зайдем.

Они проходят еще немного и сворачивают в предпоследний двор. Ворот, плетня в этом дворе нет, хатка с хлевушком, тесно к ней прижавшимся, стоит как бы посреди голого поля.

Анкудович подступает к низенькому оконцу, стучит в раму. Ответа не слышно долго. Наконец в окне мелькает белая фигура.

- Кто там? - слышится из хаты.

- Открой, Маланья. Свои. Партизаны.

Лязгает задвижка, мужчины входят сначала в холодные сенцы, а затем в хату. Их обдает теплым, кисловатым воздухом.

- Тебя, Трофимыч, узнала, - молодо, игриво говорит хозяйка. - А второй кто?

- И меня знаешь. В Лозовице на вечерках гуляли.

- Не Евтушик ли Панас?

- Собственной персоной. Генерал от инфантерии, это значит - ходим пешком. Дозволь обогреться. Волки, чтоб их немочь взяла, рыскают по полю. У вас ничего не стянули?

Маланья всплеснула руками:

- Волки? Федорова собака пропала. Как раз вчера ночью. Думали, сбежала.

- Я гляжу, молчат ваши собаки, - Евтушик находит лавку, садится. - Ни одна не брехнула. Думал, не чуют - ветер с другой стороны. А они хвосты поджали, волков боятся.

Маланья в накинутой на голые плечи жакетке тем временем шарит в печи кочергой, выгребает уголек. Долго дует, приложив к нему щепку, и вот уже замигал в хате трепетный язычок коптилки, осзещая обшарпанную печь, темноватые, с рыжими подтеками стены, тонконогий, ничем не застланный стол в углу. Ни табуреток, ни стульев нет. Возле стола стоит чурбачок, а вместо стульев - две широкие лавки, которые тянутся вдоль стен. Убогая обстановка, как, пожалуй, в каждой крестьянской хате.



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать