Жанр: Биографии и Мемуары » Юрий Нагибин » В те юные годы (страница 4)


Обветшалые сокровища, которых мне, впрочем, хватало в Оськином возрасте, оставили его равнодушным. Кроме альбома, он не нашел у меня ничего заслуживающего внимания. Где-то в залавке валялись деревянные шпаги с "настоящими" эфесами и мушкетерский плащ с осыпавшим- ся золотым крестом на груди; фетровую шляпу с остатком обломавшегося страусового пера отдали Верониному брату Якову, чтобы прикрывал голову во время пахоты, а сапоги с ботфортами - другому брату, Егору, сторожившему сухотинские сады. Но стоило ли ворошить залавочную пыль - этот скороспелый подросток небось давно вышел из мушкетерского плена. Чем он живет, что может его заинтересовать? На д'Артаньяна в овальной рамке он даже не глянул, сразу поняв, что это дрянцо, тем менее хотелось показывать ему останки былого увлечения: ящички с красками, кисточки, палитры, поэтому я даже не открыл нижний правый ящик стола, где погребено мое художническое прошлое.

- "И вдруг все вещи кинулись, раздирая голос, скидывать лохмотья изношенных имен..." - замогильным голосом произнес Оська - Что читаешь, бледнолицый?

Я мотнул головой на полку с книгами.

Он подошел, взгляд его удивленных раскосых глаз забегал по корешкам. Меня злила эта беглость, означавшая, что все книги ему знакомы. При этом он что-то бормотал, вдруг повышая голос почти до крика, то опадая на шепот. Затем отчетливо и спокойно сказал, глядя мне в лицо:

- "А тоска моя растет, непонятна и тревожна, как слеза на морде у плачущей собаки". Стихов у тебя нет. Ну, а "Смока Беллью" ты хоть читал?

- Не помню. Может, читал. Чье это?

- Джека Лондона. Если б читал, помнил бы. Целая серия романов. Все лучшие люди зачитываются. Но ты совсем бушмен.

Он явно нарывался. И тут я вспомнил о мамином предупреждении. Значит, она знала, что Оська ломака, хвастун и задира. При этом он еще и сопляк - смешно с ним связываться. Но до каких пор должен я терпеть его разнузданность? Он явно демонстрировал свое пренебрежение ко мне: слонялся по комнате, трогал разные вещицы и небрежно отбрасывал, выкрикивал раздражающе-непонятные стихи, свистел, пел. Позже, сблизившись с Оськой, я узнал, что он не терпит незаполненных минут. Ему всегда нужно было что-то делать: играть, читать, разговаривать, спорить, рисовать, клеить, позже - фотографировать, ставить шарады, показывать фокусы, он не терпел пустоты; мой обиход его не заинтересовал, живого общения не получилось, и образовался вакуум.

- Ты в шахматы играешь? - спросил я с опаской, поскольку сам лишь недавно узнал расположение фигур на доске и четырехходовку киндермата

- Нет, - отозвался он пренебрежительно. - Я не играю ни в шахматы, ни в шашки, ни в бирюльки и не занимаюсь авиамоделизмом. В вист - роббер-другой, пожалуйста, в покер, кункен.

- При чем тут авиамоделизм?

- Все дураки увлекаются авиамоделизмом.

Я этим не увлекался, но почувствовал себя оскорбленным. Мне казалось, что я обиделся за хороших, умных, способных и сосредоточенных ребят, занимающихся непростым и благородным делом, но задело меня другое: он вроде в дураки меня зачислил. Самолюбие мешало признаться в этом, но злоба закипела - противно и сладко.

- А чем ты увлекаешься? - превозмогая себя, спросил я.

- Женщины, вино и карты... Каждый настоящий мужчина должен уже к обеду пахнуть дешевыми духами и пудрой.

И в доказательство он сунул мне под нос ладонь, а когда я машинально наклонился, чтобы понюхать, вдруг хлопнул меня по носу и губам и радостно захохотал. Ни слова не говоря, я выпрямился и ударил его кулаком в лицо. Ударил сильно, он отлетел назад, наткнулся на продавленное кресло и повалился в его истертую кожаную глубину. Из носа у него вытекла струйка крови и на верхней губе выступила алая капелька. Он потрогал ушиб и увидел на пальцах кровь. Лицо его скривилось, я, как и тогда на Мархлевского, ждал, что он расплачется, и хотел этого, но он не заплакал. Достал чистый и белый носовой платок, высморкался несколько раз, а когда кровь перестала идти, аккуратно сложил платок, промокнул губу и спрятал платок в карман. Он посмотрел на меня - странно, без тени страха или злости, даже обиды не было в его раскосых темно-темно-карих глазах, лишь удивление и словно бы вина.

- Слушай, - сказал он добрым голосом. - Ну чего ты? Я вовсе не хотел тебя обидеть. Правда!

Я молчал. Я видел его подпухший нос, тонкое лицо, выострившиеся домиком над раскосыми глазами шелковистые брови, непрочное, нежное, будто фарфоровое лицо, и горло забило картофелиной.

- Брось!.. Забудем!.. - Он выметнулся из кресла, подошел ко мне и поцеловал в щеку.

Спартанское воспитание, которое давала мне мама, исключало всякие проявления сентиментальности, меня никогда не целовали, не гладили и вообще не трогали без нужды - это было строжайше запрещено. При встречах и расставаниях у нас в семье обходились рукопожатием, все чувства полагалось держать на запоре. И это открытое движение доброты, нежности и доверия перевернуло во мне душу...

Я никогда больше пальцем не тронул Оську, как бы он ни задирался, а это случалось порой в первые годы нашей так сложно начавшейся дружбы. Позже, в пионерском лагере, я бдительно следил, чтобы его кто-нибудь не обидел. А такая опасность постоянно существовала, потому что при всей своей доброте, открытости и любви к людям Оська был насмешлив, размашист, крайне неосмотрителен и наступал на ноги дуракам, нисколько того не желая. Однажды Оську избил парень из старшей группы по кличке Жупан. Я публично вздул Жупана, чтобы другим было неповадно. Сам Оська подошел, когда экзекуция уже закончилась и его обидчик размазывал по лицу кровавые сопли. Оська отвел меня в сторону.

- Я прошу тебя... я очень прошу тебя никогда за меня не заступаться. Ладно?..

- В Христосика играешь?

- Нет, - он засмеялся. - Просто мне наплевать, а для таких, как Жупан, целая трагедия. Ну их к

черту!.. Не выношу, когда унижают людей...

5

Мне до сих пор непонятно, как мы вработались в ту дружбу, память о которой за сорок лет не только не стерлась, не потускнела, но стала больнее, пронзительней и неотвязней - щемяще-печальный праздник, который всегда со мной. Мы трое: Павлик, Оська и я - были нужны друг другу, хотя едва ли смогли бы назвать в словах эту нужность. В дружбе есть нечто не поддающееся анализу, как и в любви, о которой вернее всех сказал Гёте: "Очень трудно любить за что-нибудь, очень легко - ни за что". Конечно, безоглядное, слепое влечение любви, ее таинственный зов неприложимы к дружбе, но и в дружбе есть что-то сверх сознания. Впрочем, я знаю, что с Павликом нас спаяли поиски своего места в жизни, давление властных глубинных сил, не ведавших очень долго своего применения. Это были разные устремленности, моя раньше обрела имя литература, его позже - театр, но мучений они доставили нам в равной мере. Терпеть и одолевать неизвестное было легче вдвоем. Мы оба услышали зов: встань и иди незнамо куда. Мы встали и пошли. Мы искали неведомую землю в темноте, то поврозь, сходясь и расходясь, черпая бодрость и надежду в стойкости другого, который сам в себе этой стойкости не ощущал. Нас связывали и внешние обстоятельства жизни: мы сидели на одной парте, жили в одном подъезде, вместе готовили уроки, вместе испытывали свой дух искусственно придуманными увлечениями, ибо не догадывались о подлинных; мы находились в постоянном обмене, неудивительно, что у нас выработалось схожее отношение к людям, ко многим жизненным вопросам, что наши вкусы, пристрастия и отторжения совпадали. И хотя все это еще не самая душа нашей дружбы, предпосылки взаимопритяжения ясны.

С Оськой обстояло по-другому. Мы не были связаны территориально и не могли видеться так часто, да и не стремились к этому. Все-таки для нас с Павликом он долго оставался щенком. С ним можно было говорить о многом, потому что он был развит, начитан, остроумен, - все это далеко в обгон лет, но нельзя было говорить о том главном, что нас томило, что еще важнее - нельзя было об этом молчать, как часами молчали мы с Павликом, занимаясь черт знает чем: от химических опытов - вдруг мы великие ученые? - до бесконечного держания на кончике носа половой щетки или бильярдного кия - ради упражнения и проверки воли. А когда мы подравнялись, Оська на пороге десятого класса обрел "достоинство мужчины", упоенно воспетое Шиллером, Павлик был уже на действительной военной службе, - и я несколько растерянно увидел рядом с собой почти взрослого человека, как будто сознательно принявшего на себя часть душевных обязательств Павлика. С Оськой было интересно, наполненно, весело, "крылато", не найду другого слова - это правда, но не вся правда, ведь бывало и грустно, и смутно, и тревожно... Всякое бывало, но в памяти остался солнечный свет, который потом уже никогда не был так ярок

6

Перед решительным шагом Оськи во взрослую жизнь нас сблизил теннис. Это было в пору, когда я начал писать и сразу рухнул как футболист. Игравший тренер "Локомотива" Жюль Лимбек выкинул меня из юношеской футбольной школы, которую вот-вот должен был открыть. "Писателишка!" - сказал он презрительно, и погас костер, озаривший отрочество и раннюю юность. Бумагомарание почти заполнило пустоту. Но футбол приучил меня сильно чувствовать свое тело. Оно мне мешало в прикованности к письменному столу, надо было найти новый отток мышечной энергии; бега трусцой - панацею от всех напастей - тогда еще не знали. Оська, который все умел, показал мне, как держать теннисную ракетку. Я влюбился в теннис, хотя далеко не столь самозабвенно, как в футбол. Вскоре Оська потерял для меня интерес в качестве партнера, но появился другой, куда более сильный теннисист - его отец. Может быть, мне и вообще следовало начать эти записки с него?.

Пять лет назад я увидел на одной из московских улиц афишу, извещавшую, что в выставочном зале на улице Вавилова открыта персональная выставка художника Владимира Осиповича Р-на в связи с его восьмидесятилетием. Выставка Оськиного отца.

Я не видел Владимира Осиповича с июня 1941 года. За несколько дней до объявления войны мы играли в теннис на кортах маленького стадиона "Динамо", что в глубине необъятного двора, вернее, целой системы дворов, простиравшихся от Петровки до Неглинной. В зимнее время корты заливали водой и превращали в каток, самый уютный и лирический из всех московских катков. Норвежские ножи тут были запрещены, потому на "Динамо" не бегали, как на Чистых прудах или в Парке культуры и отдыха, а катались по маленькому кругу, обычно об руку с девушкой, под музыку из репродуктора. Едва ли не самые поэтические воспоминания юности связаны у меня с этим катком. Летом здесь хозяйничали взрослые. На нескольких особенно ухоженных кортах проводились соревнования, международные встречи (тут играл сам великий Коше!), на остальных резались (часто на малый интерес: пирожные, шампанское, коньяк - из местного буфета) любители разного ранга. Среди них выделялся пожилой, жилистый, гладко выбритый человек в пенсне: держал ракетку чуть не за обод и, не обладая поставленным ударом, он за счет цепкости, интуиции - всегда знал, куда летит пущенный противником мяч - и железной выдержки брал верх не только над первокатегорниками, но, случалось, и мастерами. Прошло какое-то время, и во мне стали видеть возможного преемника славы дивного старца. Совершенно напрасно, как не замедлило выясниться.



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать