Жанр: Классическая Проза » Лоренс Даррел » Бальтазар (страница 19)


ЧАСТЬ 2

VI

«Персуорден! — пишет Бальтазар. — Не могу сказать, чтобы ты был очень уж к нему несправедлив, — вот только из написанного тобой никак не складывается живой образ человека, с которым я как-никак был знаком. Сдается мне, он для тебя так и остался загадкой. (Может быть, мало преклоняться пред гением, нужно еще хотя бы чуть-чуть любить в нем человека, нет?) Конечно, тебя могла ослепить твоя к нему ревность, ты об этом достаточно понаписал, но и здесь меня одолевают сомнения: как можно завидовать фанатику? Он ведь был как пес, взявший след, а во всех прочих не интересовавших его сферах бытия — простак, сущий простак, доходило даже до чудачеств (так, например, деньги его просто пугали). Я признавал и признаю в нем великого человека, и знал я его достаточно хорошо — несмотря на то, что так и не удосужился до сих пор прочесть ни единой его книги, даже последней трилогии, которая столько шуму наделала во всем мире, — хотя на людях я и делаю вид, что читал. Я заглянул туда пару раз, наугад. Мне хватило».

«Я пишу тебе о нем не для того, чтобы спорить с тобой, мудрая твоя голова, но чтобы дать тебе возможность сопоставить два разных образа. Если ты в нем и ошибался, то не более прочих, не более Помбаля, который всегда был склонен наделять его этаким любезным сердцу каждого француза humeur noir. [47] Однако сплин был совершенно ему чужд, в его разочарованности не было и малой толики позы; что же до злого языка — все от той же простоты, мой друг, совершеннейшей его простоты, которая, похоже, и впрямь бывает иногда похуже воровства. Помбаль, мне кажется, так никогда и не оправился от брошенного Персуорденом в его адрес походя: «Le Prepuce Barbu» [48], как, прости великодушно, и ты после того, как он высказался о твоих романах. Помнишь? «У этих книг странный и весьма неприятный привкус жестокости — меня это поначалу от них даже оттолкнуло. Потом я понял: он просто сентиментален донельзя и очень не хочет в том сознаться. Жестокость здесь — оборотная сторона сентиментальности. Он старается ударить первым, потому что в противном случае боится распустить сопли». Конечно, ты прав, он и в самом деле завидовал твоей любви к Мелиссе — и прозвище, которое он для тебя придумал, тоже должно было ранить, тем более что оно обыгрывало твои инициалы (Личина Грешного Довольства). «Вот идет старик Личина в своем грязном макинтоше». Так себе шутка, я знаю. Но не стоит принимать это слишком близко к сердцу».

«Я вывернул на стол ящик, полный записей и памятных безделушек, чтобы с карандашом в руке подумать о Персуордене на досуге — сегодня праздник, клиника закрыта. С изрядной долей риска, конечно, но как знать — может, я и смогу ответить на вопрос, который не мог у тебя не возникнуть при чтении первых же страниц Комментария: „Как могло случиться, чтобы Персуорден и Жюстин?..“ Я все понимаю».

«До того как познакомиться с нами, он уже дважды бывал в Александрии, однажды целую зиму прожил в Мазарите, работал над книгой; на сей раз он приехал читать лекции в Студии, а поскольку и Нессим, и я, и Клеа входили в оргкомитет — как он мог пройти мимо той стороны александрийской жизни, которая впоследствии более всего восхищала его и раздражала? Вот отрывки из его письма к Маунтоливу:

"Дорогой мой Дэвид,

читал о тебе в сегодняшних газетах — как о новом Полномочном. Хотел бы я знать о твоем приезде заранее. Постарался бы остаться, вместо того чтобы сдавать позиции, — я ведь едва ли не на чемоданах. Черт! Хотя, честно говоря, Египет сейчас местечко незавидное, особенно после роспуска Верховной Комиссии. Жуткая грызня между осколками старых ведомств, и никакой надежды на третейский суд. Тебе будет над чем поломать голову, если ты и в самом деле собираешься приехать — ранней весной, кажется? Я, как обычно, в опале — и причины как нельзя серьезные: пренебрежение служебными обязанностями плюс излишняя резкость суждений. В общем-то, терять мне нечего. А контора твоя просто нашпигована всяческими чудаками. Эррол, пэр-лейборист, — уже смешно, не правда ли, — пылающий служебным рвением и невежеством, Донкин, который отрастил бороду и обратился в мусульманство… Но не стану слишком тебя пугать. Мой контракт прикажет долго жить к апрелю, взгляды мои никого здесь особенно не радуют, так что я предвижу кадровые перестановки. По правде говоря, возражать не стану. И все же было бы занятно поприветствовать тебя в этом политическом гадюшнике, где сам черт ногу сломит. Но хотя все, что касается работы, просто жуть во мраке, Александрию ты найдешь ничуть не изменившейся, да она и не изменится никогда; этакий Вавилон буля. Нессим, Наруз, с их невидимой эксцентрической мамашей… Ох, я бы тебе о них порассказал — но не на бумаге. Если меня к твоему приезду успеют выставить, остается старая добрая диппочта. Когда ты уезжаешь из России? Дай знать. Мне нужно переговорить с тобой еще до того, как ты усядешься в кресло, — в здешнем подводном царстве происходят вещи весьма занятные, и я в курсе, а благословенная твоя контора — нет, потому как на поверхности все тихо".

Твой Л. П. »

«Внешность, насколько могу вспомнить. Светлые волосы, чуть выше среднего роста, крепкого телосложения, но не полный. Светлый шатен, усики того же цвета, что и волосы, — и очень маленькие. Тщательно ухоженные руки. Хорошая улыбка, хотя, когда он не улыбался, выражение на лице было чаще всего насмешливое, даже и не без нахальства. Глаза ореховые, самая, кстати, привлекательная и памятная из черт его лица, — он имел обыкновение глядеть собеседнику прямо в глаза, так, словно читал мысли, и взгляд — открытый, с какой-то пугающей даже

искренностью. К одежде относился несколько небрежно, но сам всегда был чист, и вот уж чего терпеть не мог, так это грязных ногтей и воротничков. Впрочем, я несколько раз при встрече замечал на его костюме пятна от красных чернил — он писал только красными. Вот как!»

«Знаешь, мне иногда кажется, что свойственное ему в высшей степени индивидуальное чувство юмора поставило непреодолимый барьер между ним и миром или же он просто, открыв для себя бессмысленность всех и всяческих собственных мнений, взял себе за обыкновение шутки ради всегда говорить противоположное тому, что он думал на самом деле. Он был Божьей милостью иронист, оттого-то зачастую и казалось, что он грешит против хорошего вкуса; отсюда и вечно двусмысленный тон, и явная фривольность в обращении с вещами самыми что ни на есть важными. То была клоунада всерьез, клоунада как принцип, рассыпавшая вокруг искорки странных фраз и жестов. Его словечки впечатывались в памяти, как следы кошачьих лап в комок масла. На явную глупость он реагировал одним-единственным словом: kwatz». [49]

«По-моему, он вполне искренне считал, что успех — неотъемлемый атрибут гениальности. Собственные финансовые неурядицы (работа приносила ему совсем немного денег, да и те почти без остатка шли оставшимся в Англии жене и двум детям) просто не могли не заставить его сомневаться в собственных силах. Может быть, ему следовало родиться американцем? Не знаю».

«Я помню, как встречал его в порту вдвоем с запыхавшимся Китсом — тот собирался взять у него интервью. Мы чуть опоздали и поймали его, когда он уже заполнял анкету иммиграционной службы. Против графы „Вероисповедание“ он написал: «Протестант — просто в том смысле, что я против»».

«Дав ему покончить с формальностями, мы тут же пригласили его выпить, с тем чтобы Китс мог без особой спешки взять свое интервью. Надо сказать, работенка ему досталась не из легких. У Персуордена была особая улыбка для прессы. У меня до сих пор хранится фотография, сделанная в тот день Китсом. Подобные улыбки застывают на лицах мертвых младенцев. Позже я не раз подмечал у него эту улыбку, и всегда она означала минутную готовность к надругательству над общепринятыми формами и нормами. Он, кстати, никогда и никого, кроме собственной своей персоны, не потешал: заметь себе. Китс трудился вовсю, разыгрывал самую неподдельную искренность, потел, пыхтел — и все без толку. Позже я попросил у него второй экземпляр отпечатанного на машинке интервью — он дал безропотно, сказав, что из „этого парня“ новостей не выжмешь, и вид у него при этом был вполне дурацкий. Персуорден изрекал максимы в таком роде: „Долг каждого патриота — ненавидеть свою страну конструктивно“. Или: „Англия страждет: ей нужны бордели“; последнее заявление Китса добило окончательно, и он спросил: не считает ли Персуорден, что введение свободы нравов принесло бы Англии пользу? Может, он просто хочет выдернуть стул из-под религии, а?»

«У меня до сих пор стоит перед глазами то стервозное выражение лица, с которым Персуорден ответил, весьма, кстати, горячо, так, словно и впрямь был шокирован вопросом: „Упаси Бог! Я просто хотел бы положить конец жестокому обращению с детьми, каковое является неотъемлемой и самой отвратительной чертой английского образа жизни — так же как и рабская привязанность к домашним животным, доходящая порой до непристойного“. И Китс глотал все это раз за разом, усердно строча себе в блокнотике, вращая глазами, в то время как Персуорден сосредоточенно изучал морские горизонты. Но если Китсова журналистская душа могла еще пропустить подобные перлы под этикеткой причудливых ходов мысли гения, то вот уж чем он был всерьез озадачен, так это ответами на некоторые из вопросов касательно текущей политики. Так, например, он спросил Персуордена, что тот думает о Конференции Арабского Комитета, имевшей стартовать в тот день в Каире, и ответ гласил: „Когда англичане чувствуют, что они не правы, единственный привычный выход для них — фарисейство“. — „Должен ли я понять, что вы критикуете британскую политику?“ — „Нет конечно. В искусстве управлять государством нам равных нет“. Китс осел, глотнул воздуха и, насколько я понял, зарекся задавать вопросы о политике. „Входит ли в ваши планы написать роман, пока вы здесь?“ Персуорден: „Только в том случае, если я буду лишен всех прочих средств самоудовлетворения“».

«Позже Китс, бедолага, обмахивая пунцовое лицо газетой, сказал мне: „Колючий, засранец, не подступишься, а?“ Самое забавное, что ничего подобного и близко не было. Как может думающий, по-настоящему думающий человек держать оборону от так называемой реальности, если он не станет постоянно упражняться в технике двусмысленности? Ну, дай ответ, попробуй! Поэт в особенности. Он сказал однажды: "Поэты не относятся слишком всерьез ни к идеям, ни к людям. Они взирают на них, как паша на женское поголовье обширного гарема. Они хорошенькие, кто спорит. И не без пользы, тоже верно. Но это не значит, что можно всерьез говорить о том, истинны они или ложны, или о том, скажем, есть ли у них души. Так, и только так, поэт сохраняет ясность видения и ощущение присутствия тайны в происходящем вокруг. Именно это имел в виду Наполеон, когда назвал поэзию science creuse. [50] По-своему он был абсолютно прав"».



Ознакомительный фрагмент книги закончился.
Чтобы прочитать или скачать всю книгу
перейдите на сайт партнера.

Перейти и скачать